Шрифт:
Эх ты, дурочка! Чему было радоваться? У меня в те времена действительно образование было, как солдатское белье: нижнее, серое. Но и тогда я знал кое-что такое, чему вы за всю жизнь не выучились. ИГНОРАМУС — мы, неучи, не знали ничего, что могло бы нас отвлечь от исполнения величайшего закона времени: «ПУСТЬ ВСЕ УМРУТ СЕГОДНЯ, А Я — ЗАВТРА».
— …Так кто этот Фаллопий?
— Выдающийся врач средневековья, итальянец, хирург и анатом. Он был злодей, Габриэль Фаллопий, он испытывал на осужденных действие разных ядов.
— Сейчас таких злодеев полно, — заметил я равнодушно.
— Это ложь! — выкрикнула, задыхаясь, Римма. — Вы знаете, что это ложь!
Она обращалась ко мне только на «вы». Я не успел еще нахмуриться, как необъяснимо осмелевшая Фира вдруг сказала:
— Я думаю, что сейчас сажают не злодеев и не отравителей, а просто евреев. Потом им что-нибудь придумают. Но я слышу вокруг такие страшные разговоры, что не удивлюсь, если узнаю, будто евреи хотят убить Сталина…
Сказала — и сама смертельно испугалась. И Римма побледнела. Они затравленно смотрели на меня, съежившись, бесплотные от охватившего их ужаса, — уж не знаю, чего они ожидали: что я их арестую, или застрелю на месте, или среди ночи помчусь на службу и казню их папаньку, давно умершего от сердечной недостаточности. Но слово было сказано. И я совсем не рассердился. Я только лицом затвердел, и грозно свёл брови, и губы поджал, чтобы они не заметили, как радостно прыгнуло у меня сердце, как ярость вдохновения затопила меня, как тайно возликовал я, поскольку эта старая еврейская дура случайно подсказала мне последнюю буковку в кроссворде. Вот это, наверное, и есть апокалипсис. Откровение. Все думают, что апокалипсис — это катострофа. Апокалипсис — значит откровение.
Откровение о катастрофе. Фира подсказала мне откровение. О своей гибели, гибели своего потомства, своих сестер и братьев, она подсказала мне откровение о катастрофе своего народа. Апокалипсис о евреях. Я боялся выдать им свою радость, расплескать счастье открытия, размельчить торжество своей окончательной догадки. Встал из-за стола, молча вышел в комнату Риммы, которую они по привычке называли «детской» и где мы с ней занимались своими недетскими играми. Не снимая сапог, я улегся на кровать, закинул руки за голову и так лежал долго, неподвижно, выстраивая свою идею в формулу, и мыслишки в башке стучали неторопливо, ровно — туки-туки-туки-тук, — так уверенно и несильно бьет по раскаленному куску железа мастер-кузнец, показывая молотобойцам место и направление плющащего тяжелого удара, чтобы постепенно, почти незаметно превратить пышащую белым жаром глыбку металла в серп или в саблю. Или в топор. Я ковал топор на евреев.
В соседней комнате, за неплотно прикрытой дверью, бесшумно сновали мои еврейки, звякали напуганно, с дребезгом чашки, они о чем-то перешептывались, а за стеной, в кабинете бывшего профессора Лурье, где проживала Аниска Булдыгина, тоскливо и страстно мычал кретин Сережа, и совсем издалека, из когдатошней столовой, доносилась нескончаемая колыбельная, которую Дуська Шмакова пела своему чахоточному мальчику:
Два еврея, третий жид По веревочке бежит. Веревочка лопнула И жида прихлопнула…Нет, Дуся, веревочка еще не лопнула, я только накрутил себе на палец один конец веревочки, на которой пляшут у нас миллиона два — те, что евреи, не считая третьего — которые жиды. Невидимый кузнец их несчастья постукивал в моем мозгу ловко и споро, отбивал, формовал и чеканил идею еврейской погибели. За молотобойцами-костоломами дело не станет, и сырья для адской кухни хоть отбавляй. Надо только подсказать заказчику, что нам не нужен серп, и подкова ни к чему, и колесная втулка без надобности. Топор нужен. О том, чтобы не ковать, — и речи нету. Ковка и так уже идет по всей стране. Куют молодых, послевоенных. И уцелевших с довоенной поковки перековывают. Лихие ковали без устали куют студентов, крестьян, партийцев-командиров, евреев и мордву — всех гребут без разбора. Хаос всенародной наковальни.
Мы кузнецы, и дух наш — молот, Куем мы счастия ключи…Волне всеобщей ненависти и страха надо придать направление, определить берега и поставить цель. Топор должен быть тяжел, бритвенно наточен задачей и точно направлен. И для этого есть только один путь.
Безадресную ярость всеобщего террора надо превратить в испепеляющий протуберанец народного антисемитизма.
Смешно говорить, ведь к этому времени уже почти все было сделано. Не хватало только последнего кирпичика, замкового камня, завершающего эту грандиозную постройку. И я отковал этот замок — с подачи моей насмерть запуганной тещи.
И назывался этот священный замковый камень гнева и отмщения «ЖИЗНЬ И ЗДОРОВЬЕ И. В. СТАЛИНА». Боже мой, как давно витала в воздухе идея! Как близко к ней подбирались! Но отковать ее в топор духу недостало.
Я лежал. На кровати в сапогах. И думал. Легко и ясно. Мне было понятно все. С какой отчетливостью я увидел придуманную мной машину целиком! Набитый снежной крупой ветер яростно, со скрипом ломился в стекло, за которым я видел занимающееся над вокзалом дымное зарево. В подвале гудели водопроводные трубы — низко и печально, как фагот. Негромко всхлипывала Фира, и шептала ей что-то ласково Римма. Бубнила-пела-засыпала Дуська Шмакова. Стонал, рычал, подвизгивал горячо и громко за стеной кретин. С ним разговаривала, кряхтя и сердясь, Аниска Булдыгина. Что-то они двигали и перетаскивали, пыхтели и скрежетали. И поковка моя уже жила у меня в мозгу, она двигалась, поворачивалась с боку на бок, подставляя свои пышащие ненавистью раскалённые края под удары моего правила-молоточка, она вытягивалась, заострялась и твердела в черно-алой окалине предстоящего кровопролития. Несмотря на мою тогдашнюю темноту и серость — с точки зрения Риммы, — я уже очень ясно представлял себе устройство нашей государственной машины, конструкцию ее двигателя, источники питания, характер работы и цель ее существования. Ох, как мало людей в те времена могло похвастаться таким знанием! А я знал.
Огромный мрачный корабль, ржавый тихоход, усталая и дикая команда которого давным-давно перебила благодушных пассажиров и легкомысленных судоводителей и поставила над собой компанию жизнерадостных пиратов, уверявших, будто у них есть карта Острова сокровищ. Но экипаж был огромный, а жратвы и топлива не хватало. И пираты легко уговорили всех, что самый правильный способ добраться на волшебный остров, в Земной Рай на краю Океана Жизни, — топить котлы членами экипажа. Двигатель на таком горючем работает надежно, а остальным достается все больше жратвы и питья. Конечно, не весь экипаж пойдет на топливо — только ненужные, вредные, враги и маловеры, все те, кто мешает скорейшему прибытию в Благодатный Край, где каждому дадут по потребности, совсем невзирая на его способности. И заработал движок державы как миленький, бесперебойно и уверенно, гениальная машина, питаемая энергией ненависти и страха. А мы, Контора, — кочегары. Котельные машинисты у адова мотора. Мы должны бесперебойно подкидывать в ревущую топку горючее. Я спустился в машинное отделение уже после войны, и моя вахта не застала тех периодических больших авралов, когда вместе с будничным угольком мелких людишек в топку партиями швыряли то разномыслов по революции, то бунтующих крестьян, то генералов, то государственных функционеров, то академиков — это вздымались каждый раз новые волны всенародной ненависти, всеэкипажного негодования против тех, кто мешал двигаться к Счастью, бывшему уже совсем близко, за горизонтом, за воображаемой линией между жизнью и смертью. Я быстро смекнул, что наша братия — кочегары — так увлечена подкидыванием людского уголька, что не замечает довольно важной, хотя и печальной, подробности: всякий раз вступающая в новый аврал вахта кочегаров — будто по расссянности, или по недомыслию, или по тайному предписанию — стрательно запихивала в топку вместе с порцией нового горючего почти всю кочегарную команду из прежней, уставшей, но славно потрудившейся вахты. Получалась какая-то странная система: всякий, кто спустился в кочегарку, будь он только топливом или, наоборот, генерал-кочегаром, назад уже выйти не мог. Меня это даже удивляло. Ну, хорошо — у топлива, допустим, никто не спрашивает, хочет оно в топку или оно, быть может, возражает. Топливо — оно и есть топливо. Судьба его определена. А наш-то брат, кочегар? Он-то о чем думал? Ведь ни один кочегар не хотел быть топливом. А становились почти все.