Шрифт:
Человек правду сказал, что мне будет жарко от шуб: я спала не более получаса и проснулась от визга миленького щенка: он упал с постели. Подняв его, я опять положила к себе под шубу; но ему, как и мне, сделалось нестерпимо жарко; он выполз наверх, растянулся на коже и дышал тяжело, хотя в горнице было до крайности холодно; видно, ему хотелось пить, и к тому ж теплота его природной шубы с теплотою мехов сделали ему жар нестерпимым; он метался по постели, падал с нее, ходил по полу и визжал; я всякий раз вставала, искала его ощупью под кроватью, опять ложилась и наконец совсем не рада стала своему приобретению. Поутру я, дрожа, одевалась в своей Лапландии и торопилась так, как никогда еще ни в каком случае не торопилась. Окончив в пять минут весь свой наряд, схватила я на руки своего маленького товарища и пошла к семейству Цеддельмана; все они были уже за чайным столом. «Это что за прелесть!
– вскричали обе девицы, как только увидели мою собачку; - где вы взяли ее? неужели с собою привезли? что вчера не сказали нам? где она была?» - «Это бесприютная сирота, была вчера осуждена на смерть вашими уличными повесами; но судьбе не угодно, и вот она очутилась на моей постели в средине той полдюжины мехов, из которых она была составлена».
– «Да, кстати, о мехах, было вам тепло?» - «Посереди мехов, пока лежал, разумеется, было не только тепло, но даже душно; а каково было тогда, как пришлось вставать и одеваться, так уже этого рассказать словами нельзя и надобно испытать».
– «Как! да ведь мы приказали нагреть вашу комнату спиртом, пока вы еще лежите в постели».
– «Ну так, видно, я не дал времени исполнить ваше приказание; я никогда не лежу в постели, проснувшись, и тотчас встаю и одеваюсь». Цеддельман прекратил пустой разговор наш, спрося меня, не хочу ли я ехать с ним к генералу? «Очень охотно, любезный полковник, поедемте!» - «А я возьму покамест вашего красавчика под свой присмотр, - сказала Мария и взяла у меня из рук собачку, - ее надобно вымыть», - говорила она, унося ее.
Нам подали сани, которые здесь зовутся пошевнями; экипаж довольно бедный и неприятный для глаз, по крайней мере, для моих. На облучке сидел татарин с сердитым лицом; он взглянул на нас обоих с выражением ненависти; мы сели. «Что ваш кучер так пасмурен, не болен ли?» - «О, нет! это обыкновенное выражение его физиономии; у него только вид такой, а на самом деле он очень добрый человек. Люблю этот народ! Татары во многих отношениях лучше наших...» Цеддельман сел на своего конька; он имел какое-то смешное пристрастие к татарам и, принимаясь хвалить их, нескоро оканчивал свой панегирик. Между тем мы ехали самою тихою рысью. «Все это так, почтенный полковник, но для чего мы едем почти шагом? теперь двадцать пять градусов морозу; так, вместо этого парадного шествия, нельзя ли приказать пролететь вихрем».
– «Что вы! боже сохрани! Шарын придет в отчаяние да и просто не послушает: он любит лошадей более всего, что только может любить человек...» Я молчала; до квартиры генерала было еще далеко, а мороз нестерпим; я решилась без согласия Шарына и Цеддельмана понуждать лошадей к бегу и стала щелкать ртом и цмукать, как то обыкновенно делают, чтобы придать живости лошадям. Средство это было успешно: лошади пустились большой рысью; пристяжная начала свиваться кольцом и подпрыгивать. «Что это, что это? держи, Шарын! Да держи, братец!..» Я перестала, но когда Шарын удержал лошадей, то опять принялась за свой маневр, и опять то же действие... «Не понимаю, что сегодня с моими лошадьми! отчего они несут?» - говорил Цеддельман. Шарын злился и ворчал что-то, упоминая шайтана! Он нисколько не подозревал, что этим шайтаном была я. Ни Шарыну, ни Цеддельману нельзя было слышать тех подстреканий, которые я делала их лошадям: первый был глух, а последний слишком закутан. Наконец, щелкая и цмукая, бранясь и удивляясь, прыгая и извиваясь, долетели мы все к подъезду генерала.
Старый Грен принял меня очень ласково. Он был один из тех прямодушных, снисходительных и вместе строгих людей, которых служба так полезна государству во всех отношениях. Они обыкновенно исполняют свои обязанности усердно и в точности; имеют обширные сведения по своей части, потому что неусыпно вникают во все, что к ней относится; бывают любимы подчиненными, потому что исправляют их, наказывают и награждают отечески; уважаются правительством, потому что служат твердою подпорою всем его распоряжениям; таков был и старый Грен, и к этим достоинствам присоединял еще качества радушного хлебосола. «А, здравствуй! здравствуй, небывалый гость!
– говорил он, обнимая меня.
– Здоров ли твой батюшка? не стыдно ли тебе давно не приехать ко мне?.. Петя! Петя, - кричал он сыну, - что у нас завтра на театре?» - «Опера», - отвечал молодой Грен. «Какая?» - «Мельник».
– «Роли все разобраны?» - «Все».
– «Жаль! а я было хотел, чтоб и ты поступил в нашу труппу», - говорил Грен, обращаясь ко мне с усмешкою. Я отвечала, что охотно возьму какую-нибудь роль в комедии. «Ну, вот и прекрасно! Какая пиеса дастся в воскресенье?» Сын его отвечал, что будут играть Недоросля. «О, тут такое множество лиц! есть из чего выбрать...» Молодой Грен очень вежливо предложил мне выбрать себе любую роль: «Я прикажу ее списать для вас, потому что надобно вытвердить к репетиции». Я спросила, какую он сам обыкновенно играет? «Кутейкина». Я не могла не засмеяться, представляя себе этого прекрасного и статного молодого офицера в дьячковском балахоне и с пучком на затылке. «Ну так я возьму Правдина». Грен засмеялся в свою очередь. Возвратясь к Цеддельману, первою заботою было осведомиться о моем найденыше. Я не узнала его, так он сделался прелестен после купанья: шерсть его длинная, мягкая, блестящая была бела, как снег, кроме ушей, которые были темно-бурого цвета; мордочка остренькая, глаза большие, черные и вдобавок - прелесть необыкновенная - черные брови. В это время ее только что вынули из шубы, где она спала завернутая; и как ей было жарко, то она, чтоб свободнее дышать, разинула свой маленький рот, и розовый язычок ее вместе с черными глазами, бровями и носиком делал ее столько очаровательным творением, что я не могла насмотреться, не могла налюбоваться ею и целый день носила на руках. «Какое ж имя дадите ей?» - спрашивали меня обе девицы, «Амур, разумеется, разве можно назвать иначе такую красоту!»
Я провела у Цеддельмана три недели и во все это время была самым исправным истопником его. Я спала всегда в той же холодной горнице, которую, по невозможности натопить, перестали совсем топить; натурально, что после вставания и одевания в таком холоде я целый день не могла уже согреться и потому целый день заботилась, чтоб печи были хорошо вытоплены и жарко закрыты. Последнее обстоятельство было строго запрещено самим Цеддельманом; ему все казалось слишком тепло, хотя дом его был самый холодный и даже прославился этим качеством между всеми другими домами. Доказательством этому служило и то, что жена его и обе сестры ее ходили с утра до вечера в теплых капотах. Забавно было видеть, как Цеддельман ходил от одной печи к другой, прикладывал руку к душнику и с восклицанием: «Ах, боже мой! как нажарили!!» поспешно закрывал его; а я ходила за ним следом и в ту ж минуту открывала. Всякий вечер он подтверждал работнику: топить меньше, и всякое утро этот работник получал от меня на водку, чтоб топил больше, и, разумеется, просьба и деньги брали верх над угрозою и приказанием. Цеддельман говорил, что он не знает, куда деваться от жару, и что совсем не может понять, какой бес овладел его работником, который, несмотря ни на какие запрещения, топит его печи не на живот - на смерть.
В продолжение этих трех недель щенок мой немного подрос и сделался еще красивее; разумеется, он был со мною неразлучно, исключая когда ездила в театр или к генералу, я отдавала его на руки одной из женщин Цеддельмана и просила ее, чтоб она не ласкала его и не кормила без меня. Мне хотелось, чтоб никто никаких прав не имел на любовь моего Амура и чтоб эта любовь вся принадлежала одной мне. Впрочем, я брала свои меры, чтоб собачка моя не нуждалась ни в чьем снисхождении; прежде нежели уехать со двора, я кормила ее досыта, играла с нею, ласкала и наконец укладывала на постель, и, когда уже она засыпала, я оставляла ее на попечение Анисьи.
Вместе с окончанием праздников, святочных игр, танцев, репетиций и представлений наступило время возвратиться домой. Назначив день своего отъезда на завтра, я поехала к генералу, чтоб провесть у него весь этот день. «Зачем ты так скоро хочешь ехать?» - спросил меня добродушный Грен. «Батюшке будет скучно так долго не видеть меня».
– «Ну, так с богом! против этого нечего сказать...» Прощаясь со мною, генерал примолвил, что хочет подарить мне вещь, которая, он знает, будет мне очень драгоценна. По приказанию его человек принес стальной молоток отличной работы. «Вот, Александров, - сказал генерал, подавая мне его, - дарю тебе этот молоток; ты согласишься, что я не мог ничего дороже этого подарить тебе, когда узнаешь, что он был сделан для императора Александра...» Я не дала кончить, схватила молоток, поцеловала и прижала к груди. «Нет слов выразить вам мою благодарность, генерал, за такой подарок».
– «Не хочешь ли узнать, по какому случаю вещь эта не достигла своего назначения и, будучи сделана для могущественного монарха, достается теперь его protege [24] ?» - «Сделайте одолжение, объясните! Вы сверх заслуг моих милостивы ко мне, генерал!» - «Ну, так слушай: государь император располагался осмотреть сам наши заводы; в этих случаях высокому посетителю показываются обыкновенно все работы, в действии которых и он берет участие; вот для этого и был сделан молоток, чтобы государь ударил им несколько раз по раскаленной полосе железа; после чего кладут на молоток штемпель с означением времени этого события и хранят уже его на все грядущие времена в воспоминание и приезда и труда августейшего отца России. Но как этот молоток вышел не так хорош, каким бы должен быть, то я велел сделать другой, а этот лежал у меня и вот долежал до того, что наконец достался в руки человека, которым царь-отец любим несравненно более, нежели другими». Поблагодарив генерала еще раз за подарок, за рассказ, радушный прием и отеческую любовь ко мне, я простилась с ним, надобно думать, навсегда.
24
протеже, любимец, тот, кто пользуется покровительством (франц.)
Я застала батюшку занятого отправлением почты и, хотя знала, что он не любил, когда ему мешали в это время, однако не могла удержаться, чтоб не положить перед ним молоток. Батюшка вздрогнул от нечаянности и хотел было рассердиться, но, увидя, что это я, удовольствовался только сказать: «Эх, улан, когда ты будешь умнее! кстати ли пугать старого отца».
– «Мне это и в голову не приходило, любезный батюшка; напротив, я хотела вас обрадовать. Знаете ли, какой это молоток?» - «После расскажешь, теперь некогда мне слушать; поди к сестре...» Я пошла было. «Возьми же молоток».
– «Нет, батюшка, пусть он лежит перед вами! это драгоценность! вы после узнаете». Батюшка махнул рукою, и я побежала к сестре с моим Амурчиком, которого тотчас и положила ей на колена.
– «Ах, какая прелесть! что за прекрасная собачка! Верно, это подарок для меня», - говорила Клеопатра, лаская очаровательного Амура. «Нет, сестрица, извини! его уже никому и ни за что не отдам; он поедет со мною в полк».
– «Как можно!» - «Да, непременно».
– «Ну, так возьмите же его от меня; нечего и ласкать то, что не будет моим».
– «Да, таки и не советую, я приревную».
– «От вас это не новость; вы всегда хотите исключительной привязанности».
– «А кто ж этого не хочет?..» Сестра замолчала и немножко надулась; я взяла свою собачку и отправилась к себе в комнату ждать окончания батюшкиных хлопот.
Выслушав историю молотка, отец взял его к себе и сказал, что эта вещь слишком драгоценна, чтобы он позволил мне таскать ее везде с собою, что она останется у него. Нечего делать, надобно было уступить. Я поглядела еще раз на блестящую, гладко полированную рукоять, которой назначение сначала было так велико, и отдала ее в руки отца, говоря, что мне очень приятно видеть его владетелем этой вещи.
С каждым днем более привязывалась я к моему Амуру. Да и как было не любить его! Кротость имеет неодолимую власть над нашим сердцем даже и в безобразном животном; но что же тогда, как самое доброе, самое верное и вместе самое лучшее из них смотрит вам в глаза с кроткою покорностью, следит все ваши движения, дышит только вами, не может ни минуты быть без вас, которое отдаст за вас жизнь свою. Будьте к нему несправедливы, побейте его напрасно, жестоко, хоть даже бесчеловечно; оно ложится у ног ваших, лижет их и, нимало не сердясь на вашу жестокость, ожидает одного только ласкового взгляда, чтобы кинуться к вам на руки, обнимать вас лапками, лизать, прыгать. Ах, добрейшее и несчастнейшее из животных! ты одно только любишь так, как нам всем велено любить, и одно только ты терпишь более всех от вопиющей несправедливости людей: имеет ли кто подозрение, что в пищу его положен яд, дают эту пищу собаке съесть, чтоб в том увериться!.. Состарелась собака при доме своего хозяина, служа ему, как назначила ей природа, он меняет ее на молодую. А что сделает тот, кто ее выменяет? убьет, разумеется, для кожи! Худо ловит борзая: повесить ее! За что ж все это, за что? Бедственная участь собаки вошла даже в пословицу, хотя из всех животных она одна только любит человека. Лошадь, благородное животное, расшибет лоб своему всаднику весьма равнодушно; кошка выцарапает глаза; бык поднимет при случае на рога, как бы их ни кормили, как бы ни ласкали. Один только беспримерный друг человека собака за черствый кусок хлеба остается ему и верна, и привержена по смерть. Случалось иногда, по безумию, мне самой непонятному, наказывать моего кроткого, незлобивого Амура. Бедняжечка! как он вился около ног моих, ложился, ползал и наконец садился на задние лапки, смотря на меня своими прекрасными черными глазами с таким выражением покорности и печали, что я почти со слезами укоряла себя в несправедливости; я брала его на колени, гладила, целовала, и он в ту ж минуту начинал опять играть. Никогда ни на одну минуту не разлучалась я с моим Амуром. Где б я ни была, он всегда или лежал подле меня на полу, или сидел на окне, на стуле, на диване, но непременно подле меня и непременно на чем-нибудь мне принадлежащем, например на платке, перчатках или же на шинели. Без этого он не был покоен.