Шрифт:
А вот воспоминание, растянутое во времени, осталось в нем навсегда – огромный волосатый кулак со стертыми костяшками пальцев, который, приближаясь, словно на замедленной пленке, бьет его в лицо. И это воспоминание, навсегда проникшее в память, обречено быть его неизбежным ночным кошмаром – до полного окончания его жизни.
Он лежал на полу и мечтал, чтобы окончание этой жизни наступило скоро, и смерть пришла как можно быстрей, но она обманывала его, не приходила, и разочарование от этого усиливало боль от побоев.
Но страшней побоев, от которых все его тело стало одной сплошной раной, вздувшимся, кроваво-красным, иссиня-фиолетовым синяком, была одна навязчивая мысль о том, что он умирает ни за что, умирает, по какой-то глупости попав в непонятное, странное стечение обстоятельств.
Следователь постоянно называл его красным, ничего не зная о нем, не понимая, что всю свою жизнь он люто ненавидел большевиков, не имел никакого отношения ни к Красной армии, ни к советским организациям и тем более – к партии. Что красный цвет был для него таким же раздражающим фактором, как красная тряпка для быка, с той только разницей, что бык ненавидел инстинктами, а он всегда действовал расчетливо, подключая то ненависть, то холодный разум, – в зависимости от того, чего хотел достичь.
Неизменным оставалось одно – четкое понимание абсурдности красной идеи. Той идеи, ради которой сейчас его по глупости, по незнанию обрекают на смерть…
Но смерть не пришла. Вместо этого он вышел во двор, наслаждаясь такими странными ощущениями от этой внезапной смены декораций, пусть даже – на пути к той самой долгожданной смерти…
Двор был освещен несколькими прожекторами, укрепленными на заборе. Их яркий, раскаленный свет делал снег растопленным, желтым, почти текучим, как жидкость. Холода он вообще не ощущал. Тело его было словно отключено, несмотря на то что из одежды на нем была только рваная солдатская гимнастерка да армейские штаны – на размер больше, потому они болтались на нем и стояли торчком в тех местах, где были щедро смочены кровью.
Он остановился посередине двора – так, как велел ему солдат, и вскинул голову в темное небо, на котором не было ни одной звезды. Казалось, что даже они бежали из этого страшного места.
Потом он услышал собачий лай – как всегда, переходящий в надсадный, протяжный вой. Когда-то в детстве его бабушка говорила, что так псы воют на покойника.
Здесь было много собак. Их держали не только как охранников, но и использовали для допросов. Он сам слышал рассказы о том, как человека запирали в одну камеру с псами. С голодными псами… С тех пор он возненавидел оскаленные собачьи морды.
Эти псы отчетливо чувствовали человеческий страх, а здесь все было пропитано страхом, он буквально покрывал землю плотным покрывалом поверх снега и застревал в каменной кладке стен. Лица немецких солдат были вымазаны им, словно краской. А на лицах заключенных страх выжигал каленое клеймо обреченности, которое не могла стереть даже смерть. И человек, отмеченный им, был обречен носить его пламенеющий на лбу знак, в точности такой, какой был и на его лице.
Оттого, что страха было так много, псы не лаяли – они выли, истязая барабанные перепонки всех, кто попал в этот чудовищный круг. И этот вой был пострашней любого яростного лая. Кто же в эту ночь станет покойником? Может, он сам?
Вздрогнув от этой мысли, он увидел, что в центре двора стоит большой крытый грузовик, а кроме него во дворе находятся еще несколько заключенных.
Через какую-то минуту очередной удар в спину направил его в сторону этого грузовика. Затем ему скомандовали забраться в кузов. С трудом, без помощи рук, он подчинился.
Внутри под брезентом уже было несколько заключенных и конвой – гестаповцы с автоматами. Его толкнули на свободное место на деревянной скамье, и он стал садиться, стараясь делать как можно меньше движений, чтобы не растревожить избитое тело. Однако это ему не удалось – когда он коснулся спиной брезента, почувствовал такую боль, что едва не потерял сознание. Закусив разбитую губу, он почувствовал, как его рот наполнился солоноватой, свежей кровью. Он стал глотать ее, как целительный эликсир, и тем, как ни странно, сумел сохранить сознание.
– Куда нас везут, знаешь? – вдруг услышал он хриплый шепот сидящего рядом с ним заключенного. Он не успел ничего ответить – один из конвоиров изо всей силы ударил спрашивавшего в лицо. Голова того откинулась, несчастный повалился на пол машины. Ударом приклада гестаповец вернул его на место и заорал:
– Всем молчать! Не разговаривать!
После этой показательной экзекуции никто больше не издал ни единого звука. Минут через десять взревел двигатель, и грузовик двинулся вперед, рыча и раскачиваясь. В кузове запахло бензином.
Внутри было довольно просторно. Всего здесь находилось – он посчитал – 14 человек: десять заключенных вместе с ним и четыре вооруженных гестаповца – охрана. Заключенные, как и он, были связаны. Он узнал двух поляков, вместе с которыми сидел в камере, и обменялся с ними тревожными взглядами. Судя по этим взглядам, поляки также ничего не знали о том, куда их везут.
Ехали не долго. Один раз его потянуло в сон, но он тут же прогнал его усилием воли, закусив губу, которая резкой лавиной боли обожгла его мозг, оставив в состоянии бодрствования.