Шрифт:
– Я здесь с вами соглашусь только в одном, – возмущённо возразил Чарышев, глядя на Вильегорского, – в том, что, может, и происходили какие-то перегибы. Но в остальном… В семнадцатом году был совершён грандиозный исторический прорыв. И если бы не революция, мы так бы и оставались до сих пор чьими-то рабами… А недостатки… Так ни одного дела без них не бывает. Вот для этого и началась сейчас перестройка…
– Революция… Перестройка… Вы мне сейчас, коллега, напоминаете громкоговоритель на фонарном столбе во время демонстрации, – вздёрнул плечами профессор и тут же добавил на горестном выдохе. – Вы забыли только упомянуть о миллионах загубленных жизней и десятках миллионов искалеченных судеб в результате вот этих ваших «прогрессивных преобразований». В этой связи могу дать вам один очень дельный совет на будущее: если ради какой-то вашей великой идеи нужно будет пожертвовать людьми, то всегда, ради справедливости, начинайте её воплощение с себя и своих близких. Действует отрезвляюще, если вы, конечно, не безумный фанатик.
В этот момент они поравнялись с большой группой маленьких детей, которые медленно поднимались по дорожке, держась за руки.
Детишки были одеты так, как будто только что вышли из 30-х годов двадцатого века. Все в белых панамках. В штанишках и юбочках на бретельках. Некоторые держали в руках марлевые сачки для ловли бабочек.
Этот протяжённый «ручеёк» оттеснил Вильегорского на обочину тропинки, и он, перекрикивая ребячий гомон, по-прежнему пытался разговаривать с Чарышевым, оказавшимся на противоположной стороне:
– Вы, наверное, удивитесь, но Сталин тоже свои деяния называл «перестройкой». А гласность обсуждалась ещё во времена Пушкина. Да-да! Именно так. Всё повторяется, – Вильегорский с трудом перекрикивал детский гомон. – Кстати, вы мне не подскажите: какова мораль басни Крылова? Там, где про ворону и лисицу… Помните: «Ворона каркнула во всё воронье горло: сыр выпал – с ним была плутовка такова», – и он тут же, пытаясь расслышать ответ Чарышева, неосознанно подвинулся вперёд.
Оказавшись посредине дорожки, Вильегорский сразу стал помехой идущим детям, которые столпились возле него и начали удивлённо его разглядывать:
– Дяденька, ты Гулливер или дядя Стёпа милиционер? – неожиданно спросила его маленькая девочка в красных сандаликах.
Вильегорский удивлённо глянул на неё с высоты своего роста, будто с высоченной башни. Казалось, что только в этот момент он заметил окружавших его детей. Тут же обрадовано полез в карман и, достав горсть конфет, стал их с удовольствием раздавать всем вокруг. Делал он это так, будто кормил птиц с руки. Дети осторожно брали ириски с его ладоней, говорили «спасибо» и заворожено смотрели на него как на какого-то сказочного героя. А Вильегорский смотрел на них, сияя искренней радостью.
– Профессор, я могу вам сходу ответить… Про басню! – безуспешно пытался докричаться с другой стороны Чарышев.
Девочка в красных сандаликах тоже старалась обратить на себя внимание Вильегорского:
– А я уже догадалась, кто ты! Ты – волшебник из Изумрудного города. Правда?! – и, не услышав ответа от растерявшегося профессора, подёргала его за штанину, будто за верёвочку дверного звоночка. – Ты самый добрый дедушка на свете? Да? Ну скажи, да?!
Вильегорский начал смущённо кивать, осторожно попытался погладить своей огромной пятернёй девочку, но так и не решился, и с содроганием отдёрнул руку, услышав громкий командный женский голос:
– Ребятишки, встаём парами, – обратилась к детям одна из воспитательниц, – и идём дальше к нашему автобусу. Раз-два, раз-два!
Девочка в красных сандаликах шла последней, подталкивая худенького мальчика в шортиках. Затем она остановилась, оглянулась и смущённо помахала «дедушке-волшебнику».
Вильегорский провожал детей взглядом и сначала даже не понял, что этот прощальный жест обращён именно к нему. С опозданием он начал спешно махать в ответ, размашисто, неуклюже, всё время радостно посмеиваясь.
Девочка шла в паре, но больше уже ни разу не оглянулась. А Вильегорский всё махал и махал ей вослед, надеясь, что она ещё обернётся. Ему так этого хотелось:
– Не дал мне Бог детей…– тихо сказал он с сожалением и тут же недовольно вздёрнулся от восклицания Чарышева, который наконец-то дождался возможности для ответа:
– Мораль сей басни такова! – задорно зазвучал его голос. – «Уж сколько раз твердили миру, что лесть гнусна, вредна; но только всё не впрок…»
– Не дал… – повторил профессор, всё ещё думая о своём.
Но Чарышев продолжал старательно, чувственно декламировать:
– «И в сердце льстец всегда отыщет уголок»…
Вильегорский, по-прежнему посматривая на удаляющихся детей, без особого желания вернулся к прерванному разговору:
– Да, верно, – сказал безразлично он, но тут же, спохватившись, энергично воскликнул: – Конечно! Но только там заложен и другой смысл: чтобы обрести так называемую свободу слова, нужно обязательно быть готовым расстаться с сыром. Одно без другого не бывает. И знаете, где я это прочитал: в размышлениях современников Пушкина. Выходит, что в девятнадцатом веке понимали всё это гораздо проникновеннее, чем сегодня! Может, потому что они были внутренне намного свободнее нас?