Шрифт:
— А то я не знаю… — попыталась она еще возразить.
— Коли знаешь, то после обедни бери вещи свои, какие есть с собой, и дуй к Демире. Они без тебя не уйдут. Я им весть уж отправил.
И все. Больше ни слова не сказал, просто поднялся со скамьи и прочь вышел. А Гроза еще постояла немного, ворочая и ворочая в голове все слова, которые сказать хотела, да которые отец вряд ли стал бы слушать. Она резко плеснула себе в кружку отвара согревающего, проглотила, обжигаясь, почти единым махом. Закашлялась, мечтая втайне вот так вот просто подавиться до смерти. А после, уняв застрявшее в груди дыхание, бессильно опустилась на лавку. И вонзилась в уши тишина общины: большой, почти совсем темной хоромины. Даже невысокая печь-каменка здесь уже по теплому времени не горела, а потому слежалась в углах избы только холодная, застарелая мужицкая суровость. Разговоры все тяжкие и серьезные, что они вели во все времена, собираясь за широким столом. Будто камешками каждое слово осталось.
И как ни тяжко было на сердце у самой Грозы, а чувствовала она всю боль и злость каждого мужчины в Белом Доле. Каждой женщины, что еще остались здесь. И оттого ее собственные заботы вдруг стали казаться глупыми и мелкими. Но это пока. Любой готов забыть о тревогах, что только его одного касаются, когда вокруг опасность и страх, кровь и слезы. Решимость отстаивать то, что дорого многим, что сохранит жизнь и даст залечить раны — временем и тягой вечной людей идти дальше. Другого не дано. И коло это год за годом вращается, не останавливаясь, кого-то перемалывая в прах, а кого-то озаряя светом долгой памяти.
И манящей казалась мысль стать вдруг такой же, как и любая другая девица. И замуж выйти. Оставить за собой жизнь, что продлится далеко после нее. Но и понимала Гроза, что нынче ей хочется сохранить то, что есть. Человека близкого, того, кто дал жизнь ей самой. По-другому она не сможет быть дальше.
Уложив в голове беспорядочный ворох мыслей, Гроза тоже покинула общину.
Помалу, исподволь подступил и полдень, явственно запахло обедней из поварни, что жалась низким боком к тяжеловесному терему. Да только есть вовсе не хотелось. Хоть и посасывало где-то в нутре нехорошо. Гроза все ходила по острогу, то присаживаясь в маленькой горнице, которую ей выделили на время, то спускалась во двор и шла хоть чем-то женщинам помочь — тем, кто оставались в стенах по собственной воле: мужам своим подсобить, а то и раненых перевязывать, если придется. Но отовсюду ее прогоняли. Напоминали, что подкрепиться пора и в путь отправляться до Любшины, ведь большуха Белого Дола уже заждалась и злится сильно. Все разузнали женщины, во все носы норовили сунуть.
Но Гроза, уже почти собравшись уходить, все ж дождалась того мига, как в крепость вернулся Рарог. Пришел он с другими ватажниками, большую часть их оставив все же на стругах. Гроза его еще издалека увидала, когда выходила из поварни. Бросилась едва не бегом, как будто и впрямь к жениху: так, наверное, со стороны смотрелось. Старшой даже удивился, когда увидел, как она мчится к нему.
— Рарог, — выдохнула, еще когда оставалось до него пара саженей.
Тот остановился наконец, махнул рукой своим людям, чтобы дальше шли.
— Вот никогда бы не подумал, что ты соскучишься по мне так скоро, Лиса, — улыбнулся, но не слишком весело.
Она не стала ничего отвечать на его колкость: не остолбень ведь, и сам понимает что-то.
— Попросить тебя хочу, — она встала напротив. — Отца моего…
— Уберечь надо? — его брови сошлись к переносице. — Ты, Гроза, не слишком ли много от меня хочешь?
В духе он был скверном. Видно, без распрей с ватажниками дело не обошлось.
— Просто хоть краем глаза… Он дорог мне, очень. Он отсылает меня прочь. Не хочет, чтобы я тут оставалась. Я ведь только из-за него приехала. А он меня теперь — с большухой…
И голову опустила, как слова закончились. Может, Рарог и не понимает ее вовсе. Он с отцом своим, похоже, давно уж не виделся даже, может даже, не справялся, как он живет там, в оставленном роду. А вдруг тот хочет, чтобы сын вернулся? Или мать ждет, каждый день замирая на пороге и глядя на дорогу? Да что в его жизнь лезть… Со своей бы разобраться.
Но, на удивление, ватажник не отказался в первый же миг, как она умолкла. Вдруг шагнул к ней, обхватил ладонями лицо, заставляя приподнять.
— Прав твой отец. Нечего тебе тут делать, — ореховые глаза словно в теплом глинистом пруду топили. — Я, как смогу, присмотрю. А то, может, и не придется, коли русь уже далеко уплыла. И надолго.
И до того его ладони его были уютными, хоть и шершавыми, в бугорках мозолей от весел, что не хотелось и шагу назад делать. Пусть и понимала Гроза, как двусмысленно они сейчас смотрятся. А коли отец увидит… Ух, влетит. И неведомо еще, кому больше.
— Я ухожу. Уже сейчас, — проговорила она, плохо понимая, какие вообще слова срываются с ее губ. — Спасибо тебе. И… здрав будь, Рарог. Пусть Перун защитит.
— Скорее, не он, — усмехнулся тот. — Но я требы принесу. Не волнуйся.
И отпустил. Не стал больше затягивать этот щемящий что-то внутри миг и поспешил за своими людьми, которые уже у всех выспрашивали, где сейчас воевода.
А Гроза подхватила свой заплечный мешок, так ни разу за этот день его и не развязав. Отцу напоследок она уже все сказала, и раз он все же желает ее прочь отправить, то больше говорить не о чем. Ей теперь только и осталось, что дождаться, как все это закончится, а там, как убедится, что с воеводой все в порядке, и дальше можно идти — до встречи самой с матерью. Коли пожелает та увидеться. И жених, отцом назначенный, никакой преградой ей не станет.