Шрифт:
В этот момент дружбу продавца и покупателя разрезает, будто в действие вступил свежезаточенный столовый нож. Отныне участники торгового оборота – враги, и на допросах с пристрастием один будет стучать на другого, а второй примется заваливать и топить первого.
Внезапно в лавку врывается уполномоченный представитель всего римского народа. В помещении становится совсем не продохнуть и тесно – так много кислорода забирает и места занимает не умудрённый опытом, а возможно, как раз чересчур опытный новичок.
Уполномоченный укоряет, правда, непонятно, кого именно – его укоры звучат, словно угрозы или как революционные обличения власть предержащих. Впрочем, это обычные выстрелы в никуда, в воздух, из баллисты – по воробьям:
– А вы помните, как десять лет назад нам говорили, что если к власти придут богатые, то они воровать не будут, ибо им незачем? А потом говорили, что чиновникам надо платить хорошо, чтобы они не крали и не брали взяток. А сегодня уже говорят, что борьба с коррупцией разрушит государство! Доколе? А? Доколе, я вас спрашиваю!
Уполномоченный представитель с торжествующим видом свысока оглядывает всех присутствующих и вдруг осознаёт, что попал не в ту лавку, в которой ему следовало сегодня оказаться, а если и в ту, то или слишком рано, или чрезмерно поздно. Но быстро покинуть халупку вновь прибывшему не дают: один из державных служащих загораживает выход, словно рискуя своим накачанным телом (и будучи точно уверенным, что не жизнью). Попался, который кусался!
– Доколе?.. Доколе?.. Доколе?.. – засуетившись и сникнув, бормочет уполномоченный. – Выпустите меня! Мне надо идти! У меня срочные дела! Жена, дети – семью кормить надо!
– Молчать! Мне никто ничего подобного ни позавчера, ни вчера, ни сегодня не говорил! Ты кто такой? Откуда взялся? – хочется закричать Филиппу, принявшему все сентенции о воровстве, взятках, коррупции, чиновниках и разрушении государства на свой личный расчётный счёт, но у него как будто пересыхает горло и чудится, что отсыхает язык (однако ничего страшного с языком не случается).
Араб может лишь формулировать мысли, но не исторгать из себя звуки:
«М-да! Совсем далёкое будущее! Это, наверное, эпоха через две тысячи лет после того, как я стал… стану… стал Господом Богом… Иисусом… нет, Богом под собственным именем! Богом Филиппом Арабом Первым!.. Правильно я подумал: какая-то тут в округе совсем незнакомая и суперуникальная цивилизация. Господи Иисусе, за что же я такой чести-то удостоен? Боже, ты когда-то помог мне помазаться на… ну, пусть на царство, так верни своего помазанники и любимца в моё время и на мой трон, даже если он и не автоматон!.. И чьё же это правление? Я понимаю, что господствует в этой эре мой прямой потомок по мужской линии. Но через сколько же столетий и поколений?»
Работники силовой державной службы тем временем удаляются… вместе с сундуком из угла (не догадываясь, что это ящик Пандоры), с хозяином лавки, покупателем и даже с уполномоченным представителем всего римского народа. У нечестивой, пойманной с поличным троицы руки заломлены за спину до выверта суставов. Торговец при этом со стонами повторяет, как заведённый:
– Я же говорил, а мне не поверили, что до гроба… до гроба… до гроба… Я же говорил, а мне не поверили, что до гроба… до гроба… до гроба… Я же говорил, а мне не поверили, что до гроба… до гроба… до гроба… Прорицаю: всех нас когда-нибудь ждёт могильная плита: и тех несчастных, кого сейчас тащут, и тех счастливцев, кто волочёт!
И тут, оставшись в лавке один (скулящая собака, прихрамывая на все лапы, выскочила вслед за хозяином), Филипп слышит, как на улице раздаются возгласы:
– Ave Augustus! Да здравствует император! Ave Augustus!
«Боги посылают мне отгадку! Надо взглянуть на моего потомка!» – оживляется в думах Филипп и своими двумя, не касаясь, однако, земли, покидает торговую халупку. Словно плывёт в воздухе, аки посуху. А словно и не словно.
На улицах в ликовании и экстазе беснуются людские толпы. Сегодня им позволяют побесноваться, повыпускать пар, повыплёскивать энергию и даже пораздавливать друг друга всмятку (всю массу прижмут к ногтю и погасят позже, когда наступит ночь и она потеряет пассионарность).
Совсем ничего не видно, кроме спин, голых и гривастых затылков или же перекошенных бритых и бородатых лиц, снова и снова без умолку вопиющих, будто бы поющих:
– Ave Augustus! Да здравствует император! Ave Augustus! Многия лета! Славься, наш римский царь!
Этот рёв стоит в ушах… бесконечной Вселенной.
Филипп как будто огорчается: «Мне про многия лета не кричали… и не пели… У них иная жизнь, у них иной напев. Стопудово совсем далёкое грядущее! А я пойду один к неведомым пределам, душой бунтующей навеки присмирев…»
Он вспоминает, что способен взмывать ввысь и тут же пользуется своим умением, превратившимся в навык.
Витая, окликает императора-потомка:
– Эй, правитель, подними голову к небу! Смело взгляни снизу в лицо своего великого… Величайшего предка, после смерти ставшего Богом… Иисусом Христом… типун мне на язык, конечно! Да задери же ты голову, Фавн… эээ… чёрт тебя подери! Мне сверху видно всё, ты так и знай!
Голова окликнутого, словно под гипнозом, резко задирается вверх. Значит, слышит, курилка! Теперь Филипп видит истинное лицо нового владыки империи, вглядывается в его мимику и черты, которые оказываются до боли знакомыми. Да это не лицо, а мурло! Мурло мещанина, вылезшее из-за спины Римской империи! Ряха! Морда! Гнусная и подлая физиономия!