Шрифт:
Вернувшись из музея, я все-таки продолжал волноваться из-за завтрашней операции и зашел в палату, где лежал семидесятивосьмилетний раввин, с которым я уже успел познакомиться. Это был тихий, кроткий старичок с огромной белой бородой и черной камилавкой на седых кудрях. Когда ему говорили:
"Здравствуйте, ребе", он открывал широко по-детски ясные зеленоватые глаза, вежливо отвечал: "Мир вам"-и снова погружался в дремоту. Он считался хроником, то есть был болен безнадежно. Видимо, у своих знакомых старик пользовался большим уважением. Часто к нему приходили какие-то люди, они долго что-то шептали ему в большое бледное ухо. Старик безучастно слушал, лежа совершенно неподвижно.
Иногда он открывал глаза и слабым голосом произносил несколько слов на еврейском языке. Посетители внимательно слушали. Потом, кланяясь, на цыпочках уходили из корпуса. В открытые окна доносились их оживленные голоса, и видно было, как они страстно жестикулируют, обсуждая советы ребе. Я решил тоже попросить у него совета перед операцией, но выяснилось, что я пришел совсем не вовремя. Старику, оказывается, потребовалось поставить клизму, и занималась этим растерянная медсестра Галя. Она очень старалась, но никак не могла попасть наконечником в нужное место. А когда думала, что попала, и отпускала зажим, неизменно оказывалось, что ошиблась. Решив помочь ей, я уже несколько раз приносил заново наполненную кружку Эсмарха. Раввин был мокрый, он лежал в воде, как в озере, и только седая борода его торчала, как парус. Он был добрый человек. Потому, хотя и несколько растерявшись, он нисколько не сердился, а, наоборот, старался ободрить и утешить Галю, кротко говоря ей:
– Ничего, дочь моя. Не волнуйся. Ищущий-обрящет...
Галя вся раскраснелась, халат ее был забрызган водой, а когда зашедшая случайно санитарка тетя Клава дала ей грубый, но дельный совет, она совсем смутилась и убежала. Тогда тетя Клава, не говоря ни слова, в два счета проделала эту нехитрую процедуру и сменила белье у старика и на его постели. Собственно, именно санитарки и должны этим заниматься, но их не хватало, работы у тех двух, что из нашего отделения, и так было невпроворот...
Вечером, когда я сидел в саду, пришла наконец моя жена, которая снимала в Крыму фильм но рассказу Куприна и с большим трудом вырвалась на два дня в Москву. Встреча с любимой помогла мне собрать все силы, успокоиться, и ночь перед операцией я, хотя и со снотворным, проспал спокойно...
Однако утром, когда Раиса Петровна сказала мне, что завтракать нельзя, и снова осмотрела меня, я почувствовал какое-то отчуждение от людей. Что-то стало отделять меня от всех остальных, от всего мира. Я с нетерпением ждал, когда позовут меня в операционную. Туда полагалось везти на каталке, но я твердо решил пойти на своих двоих. Палата была пуста. Минуты тянулись томительно долго, а за мной все не приходили. Тогда я вышел из корпуса и. не замеченный женой и другими близкими, завернул за угол и прошелся по одной из аллей. Странным и нелепым показалось мне, что вот я свободно хожу и ничего у меня не болит, и светит солнце, и зеленеют деревья, и.поют птицы, а я почему-то должен идти в операционную, ложиться под нож, и бог знает чем все это кончится.
А может, отказаться? Да нет, нельзя. Пересилив это малодушное желание, я, снова не замеченный, вернулся в корпус. Вошел в свою палату как раз вовремя, почти тут же появилась операционная сестра Мария Николаевна, поманила меня, сказала спокойно:
– Пошли, Георгий Борисович, раз уж вы такой завзятый пешеход.
В коридоре я спросил:
– Вы-то там будете?
Она улыбнулась:
– А как же, для того и поставлена.
Такой красивой, ладной, спокойной была она, что словно что-то перелилось от нее ко мне, и я уверенно вошел в операционную. Дунаевский, в желтых перчатках, в марлевой повязке, был с трудом узнаваем, сосредоточен и хмур. Зато, облаченная, как и он, Раиса Петровна оставалась такой же, как всегда, и даже чудилось мне. что она улыбается под своей марлевой повязкой. В операционной находилась еще одна сестра.
равнодушная Люба. В центре круглая люстра уже заливала ярким мертвенным светом обитый белой клеенкой операционный стол. Он состоял из трех сочленений. Пока я, выполняя указания Дунаевского, раздевался, а потом и лег на левый бок на этот самый стол, Мария Николаевна тщательно вымыла руки и тоже надела марлевую повязку. Потом она накрыла мне нижнюю часть тела простыней, правый бок чем-то обильно смазывали и протирали. Я почувствовал серию уколов. Понял: вводят местную анестезию. Все остановилось, появилось какое-то напряжение. Мария Николаевна спросила звучным, несмотря на повязку, голосом:
– Где это вы так загореть успели? Совсем коричневый.
– Да с начала мая в экспедиции был на юге, на Дунае,- с облегчением ответил я.
Через несколько минут услышал голос Дунаевского: "Скальпель!"-и тут же почувствовал как по правому боку словно провели гранью горячего утюга. Догадался - разрез. Вскоре последовала новая серия уколов-обезболивающие вводили в разрез, и так несколько раз. Наверное, это удлинило время операции.
Вдруг с легким треском верхняя часть операционного стола ушла из-под моей головы и плеча и куда-то опустилась.
41- Закрепить!-тихо приказал Дунаевский и, когда его распоряжение было тут же выполнено, спросил:
– Пульс?
Мария Николаевна сжала мою руку и через минуту сказала:
– Норма.
Последовала новая серия уколов и команд. Операция продолжалась. Тут стала падать нижняя часть стола, и я почувствовал, как что-то изгибается в разрезе.
Мария Николаевна подхватила стол, не дала упасть и тут же закрепила. Потом она платком стерла пот, выступивший на лбу Дунаевского. Операция продолжалась. Да, видимо, не только пижамы и халаты в корпусе были старыми и изношенными.