Шрифт:
«Шеф» положил рентгеновскую пленку на стол, посмотрел на съежившегося Шурку сурово. Лицо у «шефа» тонкое, со свежим румянцем на худых щеках, прищуренные глаза под стеклами сильных очков смеются, но белоснежная накрахмаленная шапочка на седеющей голове и такой же халат придают его внешности некую строгую колючесть. Он тонок в кости, суховат, элегантен, очень подвижен в свои семьдесят с лишним лет.
— Дела твои, Шутилов, неплохие. Даже совсем неплохие! — сказал наконец «шеф» и подмигнул Шурке.
Строгая его колючесть сразу пропала. И Шурка тоже отмяк, откинулся на спинку стула, вздохнул свободно.
— Выпишем мы тебя завтра — можешь домой лететь. Билет на самолет возьмут, на аэродром доставят. Отдохнешь месяца два-три, потом опять к нам. Будем тебе палец делать, Шутилов!
— «Стебель Филатова», да? — догадался Шурка.
— Ишь ты какой стал грамотный! А что такое «стебель Филатова»?
— Пришьете руку к животу, где кожа есть лишняя, сделаете такую сосисочку…
— Сам ты сосисочка! — рассмеялся «шеф» и сейчас же снова стал серьезным. — Все-таки будет у тебя два пальца на правой лапе, а не один. Жить можно… если, конечно, не совать свой нос и пальцы куда не след. На аэродром тебя тетя Поля отвезет.
Шурка обрадовался:
— Вот это здорово!
Врачи, сестры, няньки — все тут к Шурке относятся хорошо, внимательно, но он для них всех лишь больной Шутилов, один из многих. «Ступай на рентген, Шутилов!», «Почему суп не доел, Шутилов?», «Шутилов, к одиннадцати на перевязку как штык!». И только тетя Поля — низенькая, полная, вся какая-то круглая, как колобок, — зовет мальчика в зависимости от его поведения или Шуркой, или Шуриком, проходя мимо, обязательно потреплет его по стриженой голове мягкой, теплой рукой, а когда дежурит, зазовет к себе в дежурку, и он часами рассказывает ей про свою привольную жизнь в далеком казахстанском поселке, где его поджидают отец, мать, сестренка Настя, пес Дружок и отчаянная кошка Брыська — черно-рыже-белая трехцветка. Трехцветки — они к счастью.
Шурка поднялся, подошел к профессорскому столу, сказал тихо:
— Спасибо… за все! — губы у него дрогнули.
— Ну, ну, без телячьих нежностей — не люблю. Прощаться будем завтра, Шутилов. Ступай пока!
…В палате, в которой Шурка прожил три месяца, жизнь шла своим чередом.
На табурете у стены, где розетка, сидел и брился молодой техник-монтажник Миша. Свой «Харьков» он держал култышками обеих рук, лишенных пальцев. От пальцев остались у Миши лишь костяшки, по которым считают месяцы года: первая костяшка — январь, тридцать один день, потом выемка — это февраль, двадцать восемь дней, а в високосный — двадцать девять, вторая костяшка — март, тридцать один день. Именно тридцать первого марта с Мишей и случилось «это». Из лагеря, где остановилась экспедиция, выехали на вездеходе перед вечером, погода была хорошая, небо ясное, через три часа рассчитывали быть на месте. И вдруг закрутил дьявольский буран, все смешалось впереди, сзади, с боков в одну воющую, свистящую, валящую с ног белесую тьму. Арктика! Сбились с дороги, потеряли ориентировку, а тут еще безнадежно заглох мотор. Пришлось бросить вездеход — железный ледяной гроб — и идти пешком наугад, ложась грудью на ветер. На ногах у Миши были пимы, а на руках шерстяные перчатки, рукавицы на собачьем меху он в дорогу не взял. Всегда брал, а на этот раз не взял. Езды-то всего три часа, в кабине тепло!
До лагеря они с водителем добрались за пять часов.
Над Мишиными култышками бьется теперь «шеф», операция следует за операцией, — надо сделать так, чтобы костяшки техника могли выполнять не только функцию календарного отсчета времени, но и держать самые необходимые предметы.
За столом, стоящим посреди палаты, сидел и ел «любительскую» колбасу, нарезая большими вкусными ломтями, добряк татарин Ибрагим, низкорослый, с квадратным могучим торсом, такелажник со стройки жилых домов, — ему тросом отдавило два пальца на правой руке. Больная рука у него лежит на перевязи на гипсовой подставке — это сооружение больные называют «самолетом». Ибрагим ловко действует здоровой левой. Аппетит у него волчий: ведь недавно только позавтракали, а Ибрагима, как он говорит, уже «потянуло на колбаску».
Шурка вбежал в палату, бухнулся на свою кровать, объявил, сверкая глазами:
— Миша, Ибрагим, ребята, слушайте все последние известия по моему радио. Завтра я от вас — ту-ту! — домой на два месяца, а то, может, и больше. Только что «шеф» сказал, что отпускает!
— Брешешь ведь все, Шурка! — сердито сказал техник Миша. Он пытался обмотать шнур вокруг корпуса бритвы, но култышки плохо повиновались ему.
— Ты посмотри на его морда! — добродушно отозвался Ибрагим. — С такой морда не брешут! На, Шурка, колбаски, покушай с радости!..
Он протянул Шурке здоровую руку с куском колбасы. Шурка взял и стал есть. С полным ртом повторил:
— Честное слово, Миша, не вру. Поди спроси у «шефа», он тут пока… Миша, давай я тебе помогу провод замотать.
— Не надо! Я сам хочу.
— Не выйдет у тебя. Дай я сделаю.
— Не подходить! Сам!
Миша погрозил мальчику своей култышкой, но Шурка улучил момент, схватил Мишин «Харьков» и запрыгал, как обезьяна, через кровати, увертываясь от погнавшегося за ним техника.
— Тише вы, жеребчики стоялые! — прикрикнул на них Ибрагим, отрезая себе еще колбасы. — Не видите — человек питается, здоровье набирает. Мешать не надо ему!..
Величественно неся свой «самолет», в палату вошел еще один ее обитатель — Сергей Тимофеевич, областной работник по торговому ведомству. Он был в пижаме темно-малинового цвета с цветочками. Импортная вискоза туго обтягивала его солидное брюшко точной арбузной формы. Сергей Тимофеевич сел на стул подле Ибрагима и, поглядывая на Шурку, тоном записного оратора торжественно произнес: