Шрифт:
«Шурка! Прощай!
То…»
Через ступеньку сбежал по лестнице и, миновав ошеломлённую вахтёршу, выскочил из интерната. Слева от здания находилась большая детская площадка, за ней – несколько топольков, прикрывавших лазейку в заборе. Стержни ограды были немного отогнуты, лазейка эта была новая, появившаяся после того, как заделали старую – за зданием интерната, возле гаражей, – достаточна широкая для ребёнка, но узкая для взрослого. Тошка пролез через неё и, не оглядываясь, побежал.
Глава 2
Куда же теперь?
Если месяц разделить на недели, то будет около четырёх с половиной. А это – тридцать дней. Или тридцать один, но пусть будет тридцать. На день меньше.
А в тридцати днях … Семьсот двадцать часов. А минут…
Они тянутся совсем медленно, они застывают на месте, словно машины в пробке. Они упрямо не хотят продвигаться.
Медленнее всего они тянутся в школе. Чуть быстрее – когда ты читаешь книжку или болтаешь с Шуркой. Но библиотека не всегда бывает открыта, а у Шурки уроки заканчиваются позже – у них другое расписание…
Совсем быстро исчезают минуты во сне. Особенно, если там – дом. Но вот после подобных снов, когда ты просыпаешься, смотришь в окно и вдруг понимаешь, что таких занавесок у тебя дома нет, и тополя за окном нет, а потом видишь ещё несколько таких же полусонных кроватей, осознаёшь, что ты не дома, то ты… Хочешь уйти назад в свой сон, но уже не получается, потому что – подъём. И ты встаёшь, но всё ещё не можешь поверить, что это не сон и дом твой не здесь.
Или сон?
Такой тоски во сне не бывает. И такого ощущения, что ты потерял себя, что словно тебя выхватили и унесли в другое измерение без твоего ведома, а ты пытаешься вернуться обратно, отказываясь верить, что это невозможно… Встаёшь, ищешь свои тапки среди кучи похожих – не находишь…
А потом слышишь смех, нет – дикий хохот, и просыпаешься окончательно.
Такие сны Антон не любил. Вернее, любил и не любил одновременно. Разве возможно такое? Скорее да, чем нет. Так же возможно, как мечтать о родителях и не быть с ними…
Семьсот двадцать часов. Но это – в месяце. А сейчас они обещали приехать через полтора… Это уже тысяча, это – бесконечность… До тысячи у него никогда не получалось сосчитать – он засыпал. Или не хватало терпения, или его отвлекали и он сбивался, а заново начинать уже не хотелось…
Летом часы двигались быстрее, но летом не было школы. Лето – оно доброе, оно дружило с Тошкой, оно не задерживало минутки, а ещё, если очень захотеть – оно делало хорошую погоду. И Шурку не надо ждать, можно сидеть с ним под деревом и смотреть, как он рисует. А когда он наконец положит свой тоненький карандаш на альбом и поднимет зелёные глаза – посмотрит так, что захочется сказать: «Шурка, знаешь вот…»
Лето часы отмеряло только завтраками, обедом и ужином. И наступающей внезапно ночью. Но ночью Тошке не всегда снился дом – чаще он просто проваливался в темноту и потом не мог вспомнить, что ему снилось. Ну, раз так – значит не нужно… Да, ещё летом были глупые зарядки по утрам и какие-то игры, где собирали зачем-то всех детей и надо было бегать и заниматься всякой ерундой…
Но до лета ещё нужно было дожить. Пока оно показалось лишь блестящими ручейками и молодыми листочками, но вредные школьные часы медлили и отодвигали его. Отодвигали его, а вместе с ним – и родителей… Хорошо, что придумали сотовые телефоны.
Плохо, что придумали сотовые телефоны.
Возьмёшь трубку и если повезёт – услышишь знакомый голос, будто вот она, мама, – совсем рядом, если закрыть глаза… И слушаешь, слушаешь, запоминая каждый оттенок, пытаешься запомнить каждое слово, но почему-то запоминаются только две фразы: «Тошка ты мой, Тошка…» и «осталось чуть-чуть, мы скоро приедем…» В последний раз разговор закончился на фразе: «летом у нас не будет отпуска, Антон…» – и кончились деньги. А потом телефон украли.
Дело замяли, Кривецкий ускользал от любых обвинений, как селёдка, хотя Тошка знал, что последним из комнаты выходил он. Так же, как знал и то, что перед этим поставил мобильник на подзарядку…
Только и осталось, что написать родителям письмо, но пока оно дойдёт… Если дойдёт ещё вообще.
Они приедут и уедут, а он останется.
Кажется, что он здесь вечно, так же вечно, как интернат. Как кровать с одеялом, в которую всегда забираешься с опаской, потому что никогда не знаешь, что там. Нет, когда он очень устаёт, он туда просто плюхается, но это опрометчиво: залезаешь под одеяло, а там паук! Живой огромный чёрный паук шевелит своими волосатыми лапами…
– А-а-а!
Он же ядовитый, он противный, у него восемь глаз, он… Неживой он!
Где они нашли это?! Господи, зачем?!
После этого ложиться уже не хочется, спать уже не хочется… Пожалуй, единственное, что хочется – это выбежать из комнаты, чтобы не слышать тот дикий хохот! Тупой смех… Разве так смеются?
Разве смеются, когда ты бежишь в школу, потому что – ну не успел ты, – пробегаешь под лестницей и чувствуешь, как на твою голову что-то шлёпается – липкое и мокрое. И понимаешь, что в школу ты теперь опоздал… Разве смеются, когда ты заглядываешь в рюкзак и не находишь там учебника, хотя утром клал его туда, или когда в раздевалке ищешь свою шапку, а находишь её засунутую куда-то под полку с ботинками?