Фрид Валерий Семенович
Шрифт:
– - 101 -пилить, потому что кто-то еще вставал к параше. С меня семь потов сошло, так волновался. А до вены так и не сумел добраться...
И в конце концов сдался, подсознательное нежелание умирать в двадцать три года взяло верх. Я отложил стеклышко и заснул, а утром объяснил ребятам, что раздавил очки во сне. Не уверен, что они поверили, но в душу лезть никто не стал, за что я был им очень благодарен: стыдился слабости характера.
После этого происшествия дни потянулись вполне безмятежные. На Лубянке мы жили в постоянном напряжении, как цирковые звери в клетках: каждую минуту может явиться укротитель и заставит проделывать неприятные унизительные трюки. А здесь была тоже неволя, но не тесная клетка, а как бы вольера. Хочешь -- расхаживай от стенки до стенки, бья себя по бокам хвостом, хочешь -- валяйся целыми днями, поднимаясь только при раздаче пищи.
Тюремная пища в "церкви" была отвратительная, не сравнить с лубянской. Пайка хлеба и каждый божий день суп из полугнилой хамсы, чья зловонная золотистая шкурка плавала на поверхности, будто тина в зацветшем пруду. Но нам хватало передач из дому; тюремную баланду мы чаще всего отдавали кому-нибудь из товарищей по камере.
Здесь собралась очень пестрая публика. С первого взгляда можно было угадать кто из тюрьмы, а кто из лагеря. У лагерников кожа на лице, задубленная дымом костров и морозом, бурая и шершавая, как старое кирзовое голенище; у "тюремщиков" лица серые, мучнистые. (Забавно, что в народе тюремщиками зовут и тех, кто сидит, и тех, кто сторожит -- но вспомним деваху-надзирательницу с Лубянки и ее рассуждения.) Московские интеллигенты спали на нарах и под нарами впритирку со смоленскими колхозниками, раввин по фамилии Бондарчук делился передачкой с блатным Серёгой из Сиблага.
– - 102 -
Раввина очень огорчала матерщина, без которой в камере не обходился ни один разговор. Услышав очередную фиоритуру, он вскидывался:
– - Кто тут ругался матом? Мы этого не любим! Мы этого не любим!
Над стариком беззлобно посмеивались, но материться старались потише: своей наивностью и добродушием он вызывал симпатию и даже уважение.
Не могу не помянуть здесь другого раввина по фамилии Вейс. С тем мы повстречались уже в лагере. К нему соседи по бараку относились плохо; особенно донимали его блатные -- дразнили, обижали, отнимали передачи. И раввин повредился в уме. В один прекрасный день вбежал в барак к ворам и, подскакивая то к одному, то к другому, закричал визгливо:
– - Я старший блатной! Иди на хуй! Иди на хуй!
– - именно с таким, логичным но нетипичным ударением. Вскоре его отправили от нас куда-то -наверно, в лагерную психушку.
А возвращаясь в "церковь", скажу, что симпатии и антипатии возникали там по не совсем понятным причинам. Над московским студентиком Побиском Кузнецовым ядовито посмеивались. Был он, видимо, из ортодоксальной партийной семьи, и странное имя расшифровывалось как "Поколение Октября Борец И Строитель Коммунизма".
Поскольку сел Побиск по 58-й, однокамерники переделали это в "Борец Истребитель Коммунизма". (А когда не дразнили, называли просто Бориской). Впоследствии я узнал от своего интинского приятеля Яшки Хромченко, что Кузнецов был его однодельцем. А еще позже, лет шесть назад, прочел -кажется, в "Правде" -- правоверно советскую статью за подписью Побиск Кузнецов. Дивны дела твои,
– - 103 -Господи! Вряд ли однофамилец и тезка? Кузнецовых полно, но имечко такое два раза не придумаешь.****)
Дружно не залюбила вся камера другого студента, Феликса Иванова -неприветливого, надменного парня чуть не двух метров ростом. И когда блатные уговорили его отдать им "по-хорошему" новенькое кожаное пальто, никто Феликса не пожалел, никто не заступился -- наоборот, позлорадствовали.
Очень нравился нам застенчивый и скромный власовец Володя. Он совсем отощал за время этапов и следствия, но ничего не просил -- никогда ни у кого. Мы его с удовольствием подкармливали, а он нам рассказывал про власовскую армию -- РОА. (Немцы, считая "Р" латинским "П", называли Русскую Освободительную "ПОА"). Нам интересно было; где про такое прочтешь?
Выяснилось, что Володя знает знаменитую солдатскую песенку "Лили Марлен" -- такую немецкую "Катюшу" (не гвардейский миномет, а "Расцветали яблони и груши"). Он сказал нам и немецкие слова, и перевод, сделанный каким-то власовским поэтом:
Возле казармы, где речки поворот,
Маленький фонарик горит там у ворот.
Буду ль я с тобой опять
У фонаря вдвоем стоять,
Моя Лили Марлен?..
– - А мелодия?
– - допытывались мы.
– - Спой, Володя.
Но он категорически отказался. Объяснил смущенно:
– - Неудобно как-то... Скажут: доходной, а поет.
Так и не спел. А мы пели, даже сами сочиняли песни -- довольно дурацкие.
В камере оказались двое из "Союза Четырех" -- Вадим Гусев и
– - 104 -самый младший из четверки Алик Хоменко, очень милый мальчик; его все называли ласково Хоменок. Двое из нашего дела -- М.Левин и А.Сухов -- изложили историю "Союза Четырех" в балладе на мотив "Серенького козлика":
Жил-был у бабушки умный Хомёнок,
Делал в горшочек, не пачкал пеленок,
Раз повстречался ему Идеолог -
Был разговор между ними недолог:
Надо из фетра сделать погоны,
Гимн сочинить и выпустить боны...
– - ну, и т.д. (Идеологом "Союза" следствие назначило Вадима.)
Бабка Хомёночка очень любила.
Вот как! Вот как! Очень любила!
И передачи ему приносила!
– - горланили мы, а сам Хомёнок с удовольствием подпевал, заливаясь детским смехом.
Великое дело -- ребяческое легкомыслие! Именно оно помогло большинству из нас перенести и тюрьму, и лагерь без особого ущерба для психики...