Шрифт:
Потом мы узнали, что им достался только один бой, первый бой башкирской конницы с французским войском, сразу после был объявлен мир. Но царь еще и похвастал своими башкирцами перед прежним врагом – императором! Наши егеты показали ему, как они метки: на скаку целились в брошенную на землю шапку и превратили ее в ежа, ощетинившегося иглами стрел. Но среди тех ловких егетов уже не было Гайсы. Полковой мулла после их единственного боя прочел над ним суру «Ясин».
Трясу лещину. Я немолода, но еще могу тянуться к высоким веткам. Думаю о своем женихе – о тебе, Хайдар. Помнишь ли ты, когда мы впервые увидались?
– Кызым, ну-ка спрячься! – сурово велела мама, вернувшись с мужской половины юрты. – Нехорошо девушке показываться из-за шаршау!
– Но ведь гости, гости, мама! – не могу сдержать радости. – Всю летовку ни одного нового лица не видали, а тут сразу столько! Кто тот хитрый дядька в бархатном еляне? А черноусый егет с ним?..
– Черноусый егет! И как углядела! Не оберешься стыда с тобой! Давай лучше взбивай кислый катык с водой – подадим гостям айран. Достаточно ли у нас ключевой воды?.. – Так я еще с утра натаскала! – берусь за кадки, привычно войдя в роль завидной, рукастой девушки на выданье. Но стоит маме скрыться с женской половины (понесла гостям разваренную жирную баранину), как я уже у шаршау, высовываю свой нос. На пожилых, важно рассуждающих о чем-то мужчин смотреть неинтересно, а вот парнишка кажется немногим старше меня. Держится почтительно, глаза долу… Ха! Все-таки сквозь густые ресницы поглядывает вокруг. Я сразу это поняла – сама так всегда делала, когда оказывалась среди старших. И тут ты посмотрел на меня! Сердце ухнуло, я на миг замерла, не в силах отвести взгляд, а потом задернула шаршау. Каков!
Бросилась взбивать катык с ледяной водой, щеки горели, понимала: ох, накажет меня Аллах за такое бесстыдство, но терпеть не было мочи.
– Оласай! А оласай! И ты мне не расскажешь, кто к папе приехал? – обращаюсь к бабушке, которая тут же прядет верблюжью шерсть.
– Ох, цыпленочек мой, – бабушка была ласкова. – Знаю, к чему ты клонишь, но про гостей этих и про черноусого егета и думать забудь. Никогда отец не отдаст тебя за него. И не в том беда, что он Шавкат-баю не сын, а воспитанник. Бай богат, тысяча коней в его табунах ходит, калыма не пожалеет. Но парнишка тот – Хайдар Хамзин, сын Хамзы, что воевал с муллой Габдуллой против солдат русской царицы. Хамза погиб, братья его бежали в казахские степи, но, говорят, и их обстреляли урусы. Сына взял на воспитание побратим Хамзы – Шавкат-бай.
– Так в чем беда, если он ему как сын и коней у них без счету?
– Так этот егет в свой черед тоже возьмет в руки меч. Может, прямо сейчас с твоим отцом о том толкует.
Я была не глупа. Я слыхала песни сэсэнов и разговоры взрослых. Знала, что русские заживо жгли бунтовавших башкир, запретили сходы-йыйыны и растили нам ясак. Конечно, если в тебе достало мужества, ты должен был взять в руки меч. Конечно, думать о тебе было нельзя. Зачем готовиться во вдовы, еще не став женой? Но сердце стучало, сулпы звенели, айран пузырился твоим именем – Хайдар.
Тридцать с лишним кочевий назад я думала: от истока Ика до истока Ая нет девушки счастливее меня. Доброта моего отца оказалась больше его страхов. Когда явились сваты от Шавкат-бая, меня пообещали тебе в жены. Лишь одно условие выставил атай: провести никах не раньше, чем государь Петр Федорович окажется на троне и никто не сможет отнять у башкир наши земли, веру и закон. Шавкат-бай сперва прищурился, потом кивнул. Отцы и дядья толковали о калыме и приданом, угощались мясом и медовухой, но нет-нет да и гремели про жалованье для служащих башкир и оброк для иблисов с заводов.
А мы с тобой по тогдашней суровости нравов не успели перемолвиться и словом, только поглядывали друг на друга сквозь густые ресницы. Вскоре ты умчался к абызу Кинзе в Берды. Был при нем все долгие месяцы бунта, объехал все четыре башкирские даруги с его посланиями, лишь по пути оказываясь в родных степях, и исчез без следа на вторую осень. Я по сей день не знаю, прочел ли мулла над тобой суру «Ясин».
Иду к темному теплу юрт. Мне надо поговорить с этой девочкой, с Гульбадиян. Мне стыдно, что я не сделала этого раньше. Собираю ей все, что она любит: кусочки вяленого гуся, кольца жирной конской колбасы, ломти напеченного утром хлеба, медовый чак-чак. Собираю собственные сокровища: каждую встречу с женихом, утешения родителей, лечащее наступление весны, песни заезжих сэсэнов. Боюсь, Айбике-апай не понравится то, что я хочу сказать ее дочке.
Первое, чему дивлюсь – Гульбадиян не тянется к еде. А ведь с малолетства это была ее первая радость. До сих пор помню ее крохотной девчушкой с утиной ножкой в руке. Объясняет сама:
– Поела в этой жизни вкусного. Аллах решил: будет, попотчевали. Пора к другому привыкать.
– Как не стыдно такое говорить! Скажи: «Раскаиваюсь! Тауба!», – требую я. А сама дивлюсь второму – глазам. Я и не помнила, что они у Гульбадиян зеленые, как ил. Иргали-езне из рода Айле, у них светлокожих и светлоглазых много, но цвет глаз его дочери много лет было не высмотреть за широкими, старательно наеденными щеками. Это лето выткало ей новое лицо, на котором нельзя не увидеть ярких глаз. Слезами она их отмыла, что ли?
– Мама и тебя переубеждать меня прислала? Хотите, чтобы поменяла одного жениха на другого, будто пару серег? – воинственно начинает Гульбадиян.
– Ай, кызым…
Ведь придумала, что сказать ей, Хайдар. Всю свою жизнь на одну нитку собрала. Поняла, на каком крепком сукне она шьется. Но смотрю на Гульбадиян: кожа нежная, как сметана каймак, глаза горят, как костры пастухов летними вечерами, голос звонкий, почти как у той девчушки с утиной ножкой в руке… Не хочу я ей добротного сукна. Пусть будут бархат, бисер, кораллы и мониста.