Шрифт:
В одном из разговоров со мной Мервиль сказал, что у Лу бывают иногда припадки сомнения и что хотя все, казалось бы, обстоит совершенно благополучно, остается еще что-то, как он выразился, этап, который нужно пройти.
– Как ты хочешь, чтобы все мгновенно изменилось?
– сказал я.
– Это долгий и медленный процесс, мой милый, вряд ли это может быть иначе.
– То, в чем мне до сих пор не удалось ее убедить, - сказал он, - это в необходимости забыть о своем прошлом. Тем более что, в конце концов, ты понимаешь, никаких преступлений она не совершала и ей не в чем себя упрекать, я знаю всю ее жизнь. Но она несколько раз говорила мне слова, в ответ на которые я только пожимал плечами: "Может быть, я не имела права связывать свою жизнь с твоей, и дай Бог, чтобы я в этом не ошиблась". Тебе не кажется, что это просто нелепо?
– Нет, - сказал я.
– Я думаю, что, может быть, это не так просто и не так нелепо, как тебе кажется.
Значительно позже, когда я вспоминал о том периоде времени, началом которого можно было считать открытие кабаре Эвелины, я думал, что стремительное движение событий, которого потом мы все стали невольными участниками, казалось особенно неожиданным после того, как все предшествовавшее им развивалось с неизменной медлительностью. Она была во всем - спокойная жизнь Мервиля и Лу в Париже после ее исчезновения, возвращения и поездки в Америку и Мексику; медленно шли, один за другим, дни в Сицилии, где был Андрей, и его путешествие во Францию не нарушило ни его душевного спокойствия, обретенного после стольких лет судорожного ожидания и несбывшихся надежд, ни безмятежного существования, которое он вел теперь. Так же медленно писалась книга Артура, и, казалось, ушло в прошлое то время, когда он не знал, что будет с ним завтра. В жизни Эвелины после ее расставания с Котиком началось то постепенное ее перевоплощение, которому я был свидетелем, и не было больше ни вздорных проектов, ни увлечений, ни того, что было раньше, - бурных перемен, отъездов и возвращений. Она реже стала бывать в своем кабаре и много времени проводила дома, погруженная в размышления о том, над чем она прежде никогда не задумывалась. И только в моей жизни все, казалось, продолжало быть как раньше, без изменения ее замедленного, как всегда, ритма, - то же одиночество, та же неподвижность, о которой столько раз говорил мне Мервиль.
Эвелина приходила ко мне в разные часы-то утром, то днем, то вечером, потом исчезала на некоторое время, но неизменно возвращалась и спрашивала:
– Ты меня не забыл?
– Ты же знаешь, что это невозможно.
– Мне недавно попалась одна книга, - сказала она как-то.
– Я открыла ее, чтобы погадать, то есть прочесть первую же фразу, которую ты увидишь, первые ее слова. Ты знаешь, что это было?
– Что?
– спросил я.
– "Медлительная сладость ожидания", - сказала она.
– Я никогда раньше не знала этого ощущения. И я подумала об одной вещи, которая тебе, может быть, покажется странной. Когда я прихожу к тебе и мы с тобой разговариваем, у меня такое впечатление, что рядом с тобой появляется зеркало, в котором я вижу себя. Не зеркало, конечно, как стекло, а что-то другое, и в нем мое отражение.
– И ты возникаешь в нем такой, какой ты никогда не видела себя до сих пор?
– Как хорошо, что ты перестал быть неправдоподобным, - сказала она. Мне теперь так легко с тобой - после того, как ты отказался от твоего постоянного грима, в который я никогда не верила.
– Всему свое время, Эвелина, - сказал я.
– "Время бросать камни и время собирать камни". Ты это помнишь? "Аз, Екклезиаст, был царем над Израилем, во Иерусалиме". Ты говорила о моем гриме. Может быть, это объясняется тем, что я перегружен цитатами и воспоминаниями о чужих чувствах - и они так часто мешали мне жить моей собственной жизнью.
– Это, в конце концов, не так плохо, - сказала она, - ты сберег твою душевную силу. И потом, ты все-таки жил воображаемой жизнью в твоих книгах, это то, чего нет у большинства людей.
– У меня свой взгляд на это, - сказал я.
– В том, что это действительно стоило делать, я никогда не был уверен. А вот то, что потеряно и о чем следует пожалеть, это стихи Жоржа.
– Какая страшная смерть!
– сказала она.
– Что теперь от всего этого осталось? От этого поэтического вдохновения, от усилий, которые должен был делать Жорж, чтобы жить, преодолевая то презрение к нему, которым он всегда был окружен. Что? Могила на кладбище Периге?
– До которой издалека доходят лучи солнца Сицилии, - сказал я.
– В этом смысле гибель Жоржа не была напрасной.
– Я бы не хотела купить свое благополучие такой ценой.
– Неужели ты говоришь об Андрее? Она пожала плечами.
– Тут ты ошибаешься, - сказал я.
– Андрей был глубоко несчастен, и у него были все основания не любить Жоржа. Но он никогда не сделал бы ничего, чтобы повредить своему брату. Он даже не был его врагом. А то, что из-за смерчи Жоржа его жизнь так изменилась, это, в конце концов, случайность. Но, конечно, при желании в этом можно усмотреть, если хочешь, торжество жестокой справедливости.
– Мне кажется, что Андрею больше подходит роль жертвы.
– Я тоже был склонен так думать, - сказал я.
Но и это не так. Сейчас он другой человек, его нельзя узнать. И вот ответь мне на вопрос: какой Андрей подлинный? Тот, каким он был раньше, или тот, каким он стал теперь?
– Я об этом не думала.
– Напрасно, потому что именно это самое главное.
– Ты понимаешь, я так привыкла к тому, что его всегда надо жалеть, что у меня сейчас, когда я об этом думаю, какое-то странное чувство, которое мне трудно объяснить.
– Мне кажется, я понимаю. У тебя такое впечатление, что у тебя отняли это сожаление. Ты сжилась с этим представлением - Андрей бедный, несчастный, неуверенный в себе. Теперь это привычное представление о нем, - ты его теряешь.
– Может быть, - сказала она рассеянно, думая, как мне показалось, о другом. И потом без перехода, другим тоном она сказала:
– Ты знаешь, я так рада тому, что ты изменил твое отношение ко мне.
– Я его не изменил, оно всегда было таким же, как сейчас. Это ты изменилась, Эвелина.