Шрифт:
Лев Григорьевич всхлипнул сам, растроганный таким бурным проявлением чувств у своей обычно сдержанной дочери и, хлопнув себя по лысине, сказал: — Сам виноват, старый дурак, давно надо было сказать тебе правду! Можно подумать, что любовь непременно связана с кровным родством.
Он вытер ей своим платком слёзы, поцеловал в лоб и, накрыв с подбородком одеялом, выключил свет и вышел из комнаты.
Но предательство матери она так и не смогла простить. Несмотря на то, что благодаря ему стало возможным её собственное появление на свет. Она так и не поняла, даже спустя много лет, зачем мать сделала ей это признание. Хотела облегчить себе душу? Или надеялась, что она всё-таки свяжется с отцом, чтобы попользоваться его славой и богатством и дать себе дополнительный шанс в балетной карьере? А, может, просто у умирающих случаются какие-то трансформации в сознании, которые толкают их на необъяснимые поступки?
Со своим родным отцом связаться она никогда не пыталась, хотя недостатка в информации о жизни мировой балетной звезды не было. Имя его она так никогда и никому не открыла.
Но Арсений и не спрашивал, понимая, что это до сих пор осталось для неё болезненной точкой, тлеющей где-то в глубинах её существа.
Память ведь только болью и питается.
Иногда Ника просыпалась среди ночи и видела лицо Арсения, склонившегося над ней, и пожиравшие её глаза, в которых было столько же отчаяния, сколько и надежды, столько же неистовой жажды, сколько и собачьей преданности, столько же вызова, сколько и нежности. Она обнимала его, опускала его голову себе на плечо, прижимала к себе изо всех сил и тихонько дула на волосы. Это успокаивало его. Он шептал что-то невнятное, уткнувшись ей в шею, потом губы его становились всё горячее и вскоре переключались на её тело. Страсть их достигала такого накала, что им обоим казалось, что они погружаются в раскалённое тягучее золото, и что очнуться они должны опалёнными, с содранной кожей, что переплетались они не только телами, но и обнажёнными нервами и неутолёнными душами.
— До тебя ничего не было, — говорил он ей очнувшись. — Вообще.
И она могла ответить ему теми же словами.
Ей было хорошо и легко, как бывает легко, когда не надо думать, выбирать. Когда всё вокруг стало само собой разумеющимся. И жить можно только так и никак иначе. Только с ним и ни с кем иным. И как всё, на самом деле, просто. Нет даже никаких угрызений совести. Оставленный муж. Ставшая вдруг неважной профессия. Её любимая балетная школа. Везде без неё обойдутся. И Робин от неё излечится со временем. Он сильный. Арсений говорит, что в таких ситуациях спасает, позволяет оставаться на плаву только благородство души. Любая червоточина души может тебя погубить.
Робин без червоточин. Он отпустил её. Так и сказал — «иди». Не «подумай», не «уходи», даже. А именно это краткое: «иди». Как будто угадал, каким-то шестым чувством понял, что все остальные слова были бессмысленны. Она бы их просто не услышала. Она даже поцеловала его на прощание. Крепко обняла и поцеловала. Как целуют друг друга любящие близкие родственники, провожающие один другого в далёкое и опасное путешествие… Ну… по крайней мере, это была та картинка, которую она выбрала из бесконечной серии всех остальных, гораздо более мучительных.
Она и правда любила его все эти годы. Как любят своих мужей, партнёров, любовников нормальные земные женщины. Тогда как то, что случилось между ней и Арсением, никакого отношения к обыденной жизни не имело. Ей даже неловко было называть это тем же словом, которым пользовались все остальные. Тем более, что с таким же успехом это можно было обозначить каким-нибудь другим условным понятием, например «болезнь» или «экстаз», «рождение» или «смерть», «падение» или «вознесение». Это всё были только слова. Обозначения. Тогда как проживаемое ими относилось совсем к другой категории, которой она не знала, да, собственно, это было и неважно, как обозначать. Ради одного случая во всей истории человечества стоит ли биться над обозначением? Да и не Петрарка же она, и не Пушкин, в конце концов, чтобы даже пытаться.
Даже друг с другом, в самые непереносимые щемящие мгновения, они с Арсением погружались в звенящее оглушительное молчание. Когда, казалось, они переставали дышать, не только говорить. И оставалось только это смертельно-блаженное замирание сердец.
И было невыносимо страшно. От того, что откуда-то, из каких-то темных глубин приходило знание того, что любовь трагична, в античном понимании смысла. Как трагичны такие глобальные понятия, как ЖИЗНЬ, СМЕРТЬ, ПРЕДАТЕЛЬСТВО, РАСПЛАТА, БЕЗЫСХОДНОСТЬ. И ещё было страшно от мысли, что этого могло бы не быть вообще. Что это может почему-то оборваться.
Они сливались в эти мгновения настолько, что не понимали, кто из них другой.
Дождавшись закрытия балетной школы на лето, Арсений увёз Нику в Лондон. Там, в уютной квартире с небольшой террасой, выходившей прямо на Holland park, вне зоны Ксеньки-ной радиоактивной ненависти, Ника почувствовала себя гораздо спокойней. Пока Арсений работал первую половину дня, она гуляла в парке, кормила уток и лебедей, нежилась на солнце на зелёных лужайках. Потом они ходили по музеям, концертам, театрам, благо этого в Лондоне больше, чем может переварить самый требовательный и ненасытный потребитель культурных ценностей.
Арсению пачками приходили приглашения на всяческие презентации, вернисажи, премьеры и приёмы. Он был вхож в несколько самых изысканных лондонских клубов, принимаем в паре-тройке высоких аристократических семей и, в силу своей деятельности, хорошо знаком с целым выводком российских олигархов. Последние покупали у него вертолёты и самолёты в частное пользование и обращались за советами по вопросам инвестиций.
Это был совершенно особый, незнакомый доселе Нике мир. Она наблюдала за представителями этой фауны сначала с любопытством, потом со всё более нарастающим отвращением и, наконец, получив over-dose, наотрез отказалась от всяческого с ними контакта.