Шрифт:
Мы с Еловским встретились вечером в парке, и я пошел проводить его до квартиры. По дороге из него, как из мельничного стока, безостановочно сыпалось: Аристид, Фемистокл, Перикл, Эсхил, Фидий. По его мнению, с тех пор в Греции не происходило ничего заслуживающего внимания. Он не знает ни о храброй Деспо, взорвавшей себя в башне вместе с дочерьми и внуками, ни о капитане Стафасе, чей корабль был настигнут турками, и когда те предложили ему спустить паруса, он ответил турецкому адмиралу: “Ты не жених, а я не невеста, чтобы при твоем появлении отбрасывать фату с лица”. Слышал ли он о паргиотах, о том, как, уходя в изгнание на Корфу, они жгли выкопанные из могил кости пращуров и увозили с собой их пепел? Боцарис, Дьякос, Иоргаки, эти имена для Еловского – пустой звук. У него не хватит фантазии представить себе, как горцы-сулиоты, получив от Вели-паши письмо с требованием покориться султану и по неграмотности не умея его прочесть, понимают одно: надо сражаться. Неважно, что в нем на этот раз написано. Черные буквы на белой бумаге всегда обещают им смерть.
Попутно Еловский напал на русских филэллинов. Рассказал, в частности, анекдот об одном из них, генерале М., известном как отъявленный казнокрад, пьяница и чуть ли не шулер. Однажды на плацу он обходил батальонный строй, время от времени останавливаясь перед каким-нибудь солдатом и спрашивая, откуда тот родом. Один, оказавшийся из Курской губернии, был спрошен, чем эта губерния примечательна. Солдатик доложил, что соловьями, после чего М. поинтересовался, не хочется ли ему их послушать. “Никак нет!” – отчеканил служивый, наученный начальством, как отвечать на такие вопросы. “Молодец! – похвалил его М. – Не до соловьев сейчас, когда наши единоверные греки столько терпят от поганых турок!” Он перешел к следующему, и, узнав, что тот из Вязьмы и знает, что Вязьма славна пряниками, осведомился, нет ли у него желания их отведать. Этот солдат отвечал так же, как первый, и тоже удостоился похвалы: дескать, ввиду предстоящей войны с султаном надо отвыкать от лакомств и приучаться к лишениям.
Я посмеялся, но, оказывается, неверно выбрал тон. Еловский строго указал мне, что тут требуется смех сквозь слёзы.
“Знаете, кто такой Мехмед-Али?” – спросил он неожиданно.
“Египетский хедив, вассал султана”, – ответил я, и в следующие пять минут узнал, что султан Махмуд воюет с греками, не выходя из сераля, иное дело – Мехмед-Али. Этот албанец на каирском княжении правит без гарема, без евнухов и без визирей, янычар у него тоже нет, а они на войну ходят, только если их долго упрашивать, зато в любой момент готовы взбунтоваться и усадить на трон того, кто посулит на копейку прибавить им жалованье. Армия Мехмеда-Али обучена французскими офицерами, у него недурной флот, французские инженеры помогли ему прокопать канал между морем и Нилом; он может по воде отправить войско из Каира в Александрию, а не тащиться туда с пушками по пустыне, теряя людей и коней. Его пасынок Ибрагим-паша истребил бежавших в Нубию мамелюков; руки у него свободны, он с радостью омоет их в греческой крови.
Я слушал, боясь что-либо упустить. Интерес Еловского к египетским делам выдавал заинтересованность в них государя, а раз так, следовало сообщить об этом в Навплион. Из осторожности я не сдаю такие письма на почту, а передаю одному человеку в Петербурге; он отправляет их по назначению. Почтальонами служат греческие капитаны и матросы с русских и иностранных судов. Мы – народ моря, наши люди есть на торговых судах всей Европы.
“Султан уговорил Мехмеда-Али снарядить экспедицию против греков, – сказал Еловский. – Тот ломался как кокетка и торговался как цыган, выклянчивая для сыновей пашалык на Крите или в Морее, но теперь они ударили по рукам”.
Я боялся выдать свою радость. Значит, государь встревожен их сговором? Боже мой, ну наконец-то! Это он сам, думал я, говорит со мной устами своего камер-секретаря. Иными словами, он принял решение вмешаться в войну, если Ибрагим-паша высадит десант в Морее или в Аттике.
Голос Еловского вернул меня на землю. Я понял, что ничего этого не будет. Когда мы захлебнемся кровью, государь промокнет платком глаза, как сделал на днях при виде мертвого птенчика на дорожке парка, вздохнет и пойдет собирать землянику у себя в оранжерее. Чего ждать от мужчины, который стыдится своих тонких ног и носит под лосинами накладные икры! Как медик я посвящен в тайну этих накладок, скрытую даже от Еловского.
“Есть пророчество: гибель Греции придет из Египта”, – сказал он, подражая лицемерно-бесстрастному тону государя.
Я не верю подобным прорицаниям. Они сочиняются или задним числом, когда предсказанное уже свершилось, или с целью запугать тех, к кому относятся, но во мне и сейчас живет маленький мальчик, для которого громадным утешением было узнать, что могильные плиты, как двери, запираются на замок, и, если запастись подходящим ключом, после смерти можно выбраться из-под земли. В детстве я собрал целую коллекцию старых ржавых ключей, надеясь в будущем отыскать среди них нужный, и написал завещание с просьбой положить их ко мне в гроб, когда пробьет мой смертный час. Этот мальчик знает, что всё на свете кончается плохо.
Ночью долго не мог уснуть. Шелест маятника в напольных часах отзывался во мне ритмическими периодами из обожаемого моей покойной матерью “Плача об Афинах” Михаила Акомината. Она заставила меня выучить наизусть жалобу этого византийского книжника. Ей почти тысяча лет, но кажется, что написана вчера.
Я повторял ее как стихи: “Твоя слава двигала горы, а ныне играет лишь облаками. Никогда не узреть мне города, живущего в моем сердце! Я подобен Иксиону. Я так же страстно люблю Афины, как он – Геру, но ему посчастливилось обнять хотя бы тень ускользнувшей от него богини, а я не обладаю и тенью. Я в Афинах, но Афин не вижу. Вижу только скелет, заваленный мусором. О матерь премудрости, где твои сокровища? Куда исчезла твоя красота? Почему всё здесь погибло и обратилось в предание?..”
В Афинах я не бывал, но часто представляю, как схожу с корабля в Пирее или Фалероне, ищу глазами Акрополь, но увы – дует африканский ветер, несомая им пыль пустыни застилает воздух рыжей мглой. Сквозь нее доно сится крик муэдзина.
Другая картина возникает передо мной на границе сна и яви. Непонятно, вижу ли я это во сне, за секунду до пробуждения, или вспоминаю сразу после того, как открыл глаза. Второе кажется мне вероятнее. Сны беззвучны, а я слышу приглушенный расстоянием рев толпы и вой учуявших кровь бродячих псов. Он восходит к безответным небесам, как гигантская воронка, втягивающая в себя все прочие звуки. Крики жертв не доходят туда, где я нахожусь.