Шрифт:
Начали звать Майтрейю: Майтрейя не являлся. Начали звать г-на Юнга: г-н Юнг не являлся. Тогда начали звать всех подряд: все подряд приходили, но Любочку разбудить не могли. Тогда я позвала собственную изначальную структуру. Я предполагала, что её либо не существует, либо она не отзывается из вредности. Но тут она вдруг засуществовала и не свредничала – я увидела её на ладони: там сидела Любочка – та самая Любочка, что дрыхла не одну тысячу. Она была Дюймовочкой, она была – я, она была Любовь. Я тоже была Любовь, а ещё – её Тень… отбросы… безотходная технология из плоти и крови.
Я зажала миниатюрное чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.
В квартиру я попала лишь под утро – включённое радио встречало одной из самых оптимистичных песенок «Крематория»:
Ведь мы живём для того,Чтобы завтра сдохнуть,Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла…Я села на пол и замурчала в замедленном темпе соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд Шопена – больше всего на свете я любила его: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песенок «Крематория»… Потом сняла с этажерки запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определённо г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах – под чёрное пиво и без.
…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (не пострадаешь – в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона: оба были богаты и талантливы. Однако мой прадед – это совсем другая история, а Мендельсона в гении не записали, признав лишь «невероятную одарённость» да разрешив пустой «Свадебный марш»…
Я подышала на стекло и снова посмотрела на Шопена: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки. «Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии: совсем перестал что-либо чувствовать – только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось», – читала я по глазам его письмо [38] .
38
Ф. Шопен. Письма. М., 1964.
– Позвольте пригласить вас в гости, – я поднесла фотографию к губам и поцеловала.
Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.
Резкий в звонок в дверь. Два раза – очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли, он с трудом стянул перчатки.
– Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! – выпаливаю.
Шопен снял плащ и цилиндр:
– Так неужели к вам теперь никто не приходит?
– Никто.
– И вам не бывает одиноко?
– Отчего же… Но одиночество – как самое абсолютное состояние, так и самое относительное… И не имеет ничего общего с уединением.
– Пожалуй, вы правы, – он помолчал. – А как вы узнали мой адрес?
– Отправила «до востребования». Это ведь не сложно. Главное верить, что востребуется.
– Вы непонятная… странная… ломкая… вы похожи на мою последнюю мазурку [39] , фа-минорную.
– Вчера мне сказали, что я похожа на Архетип Тени Любви.
39
Op. 68 № 4.
– Как странно… Впрочем, не верьте! Не верьте никому, кроме себя самой! Самое ценное, что есть у вас – это вы. И не думайте, будто я повторяю прописную истину – в вас-то она пока не прописана!
– Иногда хочется, чтобы рядом кто-то ходил. Говорил. Не всегда, даже очень редко, но… – я закашлялась и отвернулась.
– Это ничего, это пройдёт, вы же женщина… Прежде всего – женщина, и не отпирайтесь, не отпирайтесь… Вы только не делайте, главное, противного вашей душе. Или пишите «до востребования» – нам тоже приносят почту… Правда, мне – только от вас. А у вас, признаться, очень красивые, выпуклые письма – даже не представлял о существовании подобных… И доброе сердце! Позвольте поцеловать вашу руку… Я благодарен вам за факт самого вашего существования… Даже за этюды, как вы пишите, «под чёрное пиво». Хотите, я сыграю вам?
Через мгновение половину моей комнаты уже занимал огромный концертный рояль. Шопен сказал:
– Помогите открыть крышку, – в тот же момент открылась крышка моей пыльной домовины. Я встала из гроба и огляделась: то, что называлось когда-то пафосным «жизнь», являлось её противоположностью.
– Фридерик! – только и смогла произнести я. – Фридерик!
Он тем временем начал свой первый, до-мажорный, этюд. Искристые пассажи напомнили мне золотые брызги забытого Совершенного Чувства – я обретала искомое.
А он играл, и я сама становилась одной из золотых искристых капель – тем самым искомым, которому нельзя найти определения в мире вещей и «нормальных людей». Я переставала быть тенью… а ещё знала наверняка – чувствовать можно только так.
На последнем аккорде я ещё не уверилась в желании своего невозвращения «туда». Хотя… «там» нет такой музыки, нет такой любви! Нет «там» и Шопена: только инфляция там, а Шопена – нет!