«Поленька» – первый роман Анатолия Санжаровского из трилогии «Мёртвым друзья не нужны», в которой рассказывается о полувекой истории раскулаченной крестьянской семьи.
1
В крайний день недели, в субботу 17 апреля 1926 года, Владимир Долгов проснулся ещё до зоревого часа, не в пример как рано, третьи петухи едва пробовали голосить. Тотчас по обычаю схватился на локоть, разготов был уже встать, но не встал, глаза задержались на жене. Она улыбалась во сне.
1
Все стихотворные эпиграфы в романе «Поленька» принадлежат великому воронежцу, поэту Алексею Кольцову.
«Во кому житьишко развэсэла малинка. Бач!.. [2] Шо бабе хотелося, то и наснилося! Ит ты, як мало дитё цвэтэ-лыбиться!..»
Эта улыбка немало подивила Владимира. Раньше он не знал этой лучезарной улыбки своей Сашони; Сашоня никогда так цветасто не улыбалась, разве что ещё, может, в давешнюю предвенечную сладкую пору, так с той поры сколько слилось снегов, сколько отцвело садов… Всё то далече отошло, позабылось совсем, и Володьша привык, просыпаясь всегда первым, видеть кроткое, тихое, какое-то страдальчески виноватое выражение на её сонном яблочно-круглявом лице. В этой виноватости Владимиру виделась и покорность, и благодарность ему, и принимал Владимир ту благодарность за должное, дёргал себя за вислый ус, довольно хмыкал, мол-де, за моей за спинушкой эко ты, красёха, просторно разбежалась в теле, раздобрела – не перескакнуть одним духом, и, неслышно, ладясь не разбудить Сашоню, вставал.
2
Бач (украинское) – вишь (ты), ишь (ты), каково, поди, вот, смотри, эк метнул!
Владимир не увидел на угнетённом женином лице привычной виноватости, на зыбком свету видел он улыбку-цветок, и это не то что срезало его с толку – качнуло в замешательство, в обиду. При ней, говорил себе Володьша, ты, короткотелый обрубыш с петушачьей грудкой, ну слитый казачок на посылках как при той барыне, так и подумают, казачок, кто не знает, покажись только на чужие глаза, ткнись куда из хуторка из своего Собацкого, [3] толь выскочи за порог Собацкого, и ты уже не Владимир Арсеньев Долгов, а казачок в красной свитке. (Владимир уважал красный цвет, у него с полдюжины красных рубах, три красных кепки.) Уничижение возымело злую силу, и Владимиру, смотревшему на бессловесную в миру свою Павловну, казалось, принимают его за казачонка не только сторонние люди, но и она сама, преподобная, иначе на что б ей так ехидностно трунить-лыбиться? И застит ещё свет, ничего с-за этой горы не доходит от окна, лежишь у стены за ней, как в тёмном в колодце! Покуда лежишь, вроде темно, ночь, а высунься за этот бугор – день!
3
Много лет назад дикое местечко в логу, окружённое лесами, стали заселять беглые крестьяне. Свободной жизни в богатой воронежской степи мало дал им Господь. Первым о вольных поселенцах пронюхал пан Собацкий и поджал их под свой ноготь. За строгий, злой нрав крестьяне звали его за глаза Собакой. Имя пана Собацкого и прикипело к хуторку.
Владимир приподнялся – окно и впрямь мутно белело.
– А-а! Шоб оно скисло манэсэньким! – распалённо проворчал Владимир. В спешке перескакивая через жену, задел её ногою и ковырнулся на пол.
– Ит ты, махра сыра! Выставила свою ярманку! Шоб тебя в раны разбило!
– Не горюйте, тату, жива кость обрастае… Тату, ну чого ото Вы схватились и буркочете в таку раницу? Черти с угла щэ не злазили та не билися нав кулачки… Пол новисинький, ту весну перестилали, а Вы – зволь радоваться! – головой… Пробьет'e…
– Этой голове да чугунную шею, ей ба износу… избою не было… Радуйсе, козье племя, крепкой голове!
– Радуйтесь и Вы, шо жинка у Вас… Сами ж похвалялись, покы вкруг мене обийдэшь – калач съешь, така стала я ото вся справна…
– Справная!.. Ни рыба ни мясо и в раки не годисся! – вшёпот подкрикнул Володьша.
Одевшись, он вышел во двор, вышел не как-нибудь, скребясь, почёсываясь, зевая; не-е, так не выходит из дому работник, так выходит байбак, приживала, шалопут, наперёд которого сама лень родилась; такой спозаранку от подушки не оторвётся, а если и оторвётся, да и то тогда, как малая нужда в насмешку погонит на минуту за ригу иль в лозинки цыгану долг отдать; сбегать он сбегает и бух дозорёвывать; такой совсем не встанет разом с ветром, а встанет в одночасье с ребятнёй, закурит ещё в постели, будет с пол-утра всласть дымить, утолкав под себя на татарский лад босые ноги; век будет потом одеваться и совсем нехотя, будто делает человечеству развеликое одолжение; посмотрите, как он выходит: идёт едва не спотыкаясь, прикрывая обеими руками зевающий рот; не-е, такой в утро не работник, он ещё весь там, под тёплым одеялом, под боком у разомлелой бабы, весь там, а тут его одна тень, а какой из тени хозяин, домовит наконец? Оттого у такого в поле урожай на сурепку, и двор если когда и ломится, так только от шально-богатого снега, и сам дом у него крив, на подпругах, и в самом доме катни шаром, на мёртвую мышь разве и наткнёшься, не нашла и малой малости на разживу… Такой до обеда еле раскачается, а там уже снова клонит в тепло, в разомлелость…
Но вы посмотрите, вы только посмотрите, как поутру выходит первый раз из дому Владимир! Это стоит того, это поможет как-то почувствовать хозяйскую силу этого маленького человечка, на чьих плечах весь дом стоит, даст силу воображению уяснить, какой великий порядок держится и в голове и в душе этого человечка, подаст ключик к пониманию достатка в его доме…
Каков зачин, такова и песня.
Почин дня у Владимира своеобычный, панасковский (его зовут по-уличному Панасок): выходит он за порог сановито, с сознанием святости момента, выходит как великий воин к своему войску, которое уже готово к делу; поверх всего выходит и с той быстротой и радостью во всей фигуре, в лице, в походке, с какой покидает темницу не по делам, а по злому навету попавший в неё человек: срок вот сошёл, темница уже за спиной, и он, содрав с головы шапку перед этим новым днём, перед этим небом в барашках, сулящим утро доброе, раскидывает руки до хруста в плечах.
С непокрытой головой, с малахаем в руке Володьша входит перво-наперво в денник.
– Ну, шо тут наш Панасок? – спрашивает глянцевито-седого жеребца в чёрных шикозных носочках. – Драстуйте Вам!
С лёгким ржанием жеребец поворачивает на голос голову, Владимир прислоняет её в ласке себе к груди, сатиновой подкладкой малахая вытирает жеребцу низ глаз.
– Вот и мы умылись… Спрашуешь, а где наш завтрик? Во-от наш завтрик… Поспел наш завтрик…
Владимир достаёт из ублещённой в работе стёганки горсть тёплого – ватник висел на печке – овса, припасённого ещё с вечера, и не без восторга наблюдает, как зерно старательно подбирается толстыми радостными губами.
Склочные сухие голоса грачей скрипят в лозняке за хатой. Не переставая есть, конь наставляет самолетиком уши на грачиный брёх, как бы вслушиваясь, про что это там грачи судачат, и Владимиру думается про весну, про то, что вот через неделю какую и в поле, про то, как тяжко будет им обоим, и Панаску, и самому Волику, и надо, разнепременно надо молодцом управиться с севом…
Володьша приносит жеребцу овса в ведре, воды.
Усмехается:
– Накорми коня, он и видок подаст…
Сделав одно, он без внешней спешки, обстоятельно наваливается на другое, ладит грабли, уталкивает сани в глубь двора, под навес, берётся насаживать колёсный обруч…