Шрифт:
–За что же его, по-твоему? За стихи? Всего-то? Боюсь, времена сегодня не те… – тяжело выдохнул Учитель, отставил от себя, наконец, чайные принадлежности и приложился к кальяну.
–Времена всегда одинаковые. И сейчас, и в конце 1980-х. Или ты считаешь, что практически непьющий – кстати, в отличие от Ефремова, – Цой случайно под автобус залетел? – Собеседник ничего не успел ответить, а Сельянов продолжал: – Нееет. Трон под властью шатался в ту пору на фоне бархатных революций. Шатается и сейчас. А кто эти революции делает-то? Молодежь, охочая до песен и стихов о правде и свободе. Молодежь, которая тогда и сейчас «ждет перемен». Поэтому и случившееся с Цоем, и случившееся с Ефремовым не случайно. Да и происходящее с нашим с тобой фильмом тоже. Влезли мы с тобой добровольно под бульдозер… Кстати, как ты съездил-то?
–Хреново съездил, – тихо ответил Учитель. – Сказали, письмо, конечно, чушь полная, никакого нарушения закона в нашем фильме нет – если так рассуждать, как этот Саша, то всем писателям и сценаристам надо запретить даже вскользь упоминать о реально живших людях и начисто похоронить жанр биографии, – но подождать с выходом картины все же придется. Минкульт хочет провести формальную проверку по заявлению – чтобы, как говорится, никому даже повода не давать плохо думать про нас с тобой. Да и нельзя же совсем без внимания оставлять кляузу, написанную на высочайшее имя! Нет, надо все проверить, все взвесить, дать мотивированную отповедь. А за это время, пока они будут формальностями заниматься, глядишь, или ишак, или падишах…
–Или мы с тобой.
–Не понял?
–Время для нас с тобой в данном случае самое дорогое! Годовщина смерти Цоя прошла, сентябрь в разгаре, люди на работу возвращаются, дети в школы, бунтари и гопники – в университеты и каблухи. Им скоро не до Цоя будет и не до фильма. Тут такое дело – по горячим следам, или в день кончины, или максимум месяц спустя об этом говорить надо. Через полгода уже никто и не вспомнит, и пролетим мы по кассе с нашим фильмом как фанера над Парижем. Ты же не первый год в киноиндустрии работаешь – знаешь, что дорога ложка к обеду…– разъяснил уже с позиции финансов продюсер, которому перспектива потерять потраченные в большом объеме деньги никак не улыбалась.
–В том-то и дело, что знаю. И еще знаю, что этот твой дурак Ефремов со своим процессом и ежедневными обзорами на эту тему вышибает нас с нашим фильмом из информационной повестки, тоже не добавляя кассовых сборов будущему прокату! – рявкнул неожиданно вдруг Учитель, заставив кальянную трубку вылететь изо рта своего собеседника. – Все знаю. А сделать ничего не могу. Родня уперлась рогом, и баста. Подумать только – 35 лет назад, когда я с Цоем вместе в его кочегарке снимал первичку для фильма «Рок», никто и подумать не мог, что на горло фильму встанет годовалый сын исполнителя главной роли. Ангел ведь был, не ребенок. А ты посмотри, какая… выросла. И всем денег подавай. Это он в мамашу, такая же была выжига.
–А формально-то что не нравится? Ну не стали же они писать Путину про свою зоологическую жадность?
–Нет, конечно. Формально им якобы не нравится любовная линия между водителем автобуса Фибиксом и следовательшей этой из Латвии. Казалось бы, их-то она и не касается, а поди ж ты! Ну разве я виноват, что так оно и было?! Что ж мне, врать теперь?
–А какие еще претензии? Может, можно как-то подрехтовать, чтобы сгладить острые углы? – робко забормотал продюсер, мысленно уже простившийся с баснословной семизначной цифрой в долларах, что на глазах уплывала из его бюджета.
–Да как?! Уж и дисклеймер дал о том, что все вымышлено от начала до конца, и все не слава Богу. Им и образ Марьяны не нравится, царствие ей небесное. И то, что они – как в фильме показано – с новым мужем ее, с Рикошетом, за Витиным телом в Латвию приехали и всю обратную дорогу в автобусе этом пили и зажимались по углам. И то, что Разлогова – опять же чистая правда! – быстро поняв, что замуж за него выскочить не успела, и в будущем никаких авторских отчислений не увидит, как своих ушей, в первые же минуты после смерти охладела к Цою, махнула на тело и скарб его рукой, и стала отчаянно налаживать личную жизнь с другим. Короче, все сюжетные линии, созданные руками Бога и Цоя, им не нравятся.
–Не понимаю только, как эти линии впрямую Цоя касаются? Его-то имя, собственно, где опорочено?
–Да его-то имя нигде. Вот только демонстрация этой неприглядной, хоть и не влияющей на образ святого, в общем-то, правды, сформирует к родне ряд вопросов, первый из которых: а так ли все это? И, если вдруг выяснится, что так, – а, рано или поздно, это выяснится, – то следом за этой, вроде бы незначительной, потянется и другая правда, куда более масштабная. А, если уж она вскроется, то тут и доброе имя, и образ святого, и авторские отчисления вместе с посмертной популярностью – все под ударом окажется.
Разъяснение Учителя звучало тем более пугающе, чем более непонятными для продюсера были его доводы. В отличие от Учителя, Сельянов не был знаком с Цоем при жизни, никаких таких тайн не знал, и попросту не понимал, о чем тот вдруг – впервые за все время работы над фильмом – сболтнул.
–О чем это ты?
–Да обо всем понемногу. И об «убийстве», как ты выражаешься, на политической почве, и…
–Думаешь, сам умер?
Учитель улыбнулся – впервые за вечер, – ничего не ответил и повернулся головой к огромному французскому окну, открывавшему посетителям кафе панорамный вид столицы. Вечерело. Людей на улицах становилось меньше. Согревающее Москву солнце пряталось куда-то за Кремль, и столица медленно погружалась во тьму.