Шрифт:
Грошев взялся за работу. Необходимые инструменты имелись: стамеска, молоток, отвертка, все было куплено тогда же, в хозяйственном, для будущих работ, к которым он так и не приступил.
Он аккуратно выдолбил стамеской углубление в косяке туалета, прикрутил к нему планку, а к двери привинтил задвижку. Закрылся изнутри, с досадой увидел, что штырек входит в углубление только краешком, чуть сильнее дернуть дверь снаружи или толкнуть изнутри, и она распахнется. Пришлось отвинчивать задвижку и приделывать заново. Зато, работая после этого в ванной, учел ошибку, все получилось как надо. И задвижки были в цвет золотистым круглым ручкам.
Работа заняла час с лишним, только он закончил – звонок домофона.
Подошел, снял трубку.
Вялый голосок:
– Это я.
– Заходи. Одиннадцатый этаж.
– Да, вы написали.
Грошев, занятый хлопотами, не успел представить себе эту Юну, а ведь интересно, какая она.
Может быть, высокая, стройная, с насмешливым взглядом. На третью ночь войдет к Грошеву, лежащему с книгой, и скажет:
«Знаете, Михаил, я иногда люблю эксперименты».
И спокойно разденется и ляжет рядом.
А может, она маленькая, тонкая, милая, проскользнет к Грошеву, лежащему с книгой:
«Михаил, мне так плохо одной, можно я с вами немного полежу?»
И ляжет, и задышит в плечо, замрет в ожидании.
Но, возможно, она девушка практичная, прямая, привыкшая, что ничего не дается даром. В комнату вкрадываться не будет, скажет за ужином так же буднично, как пережевывают пищу:
«Дядь Миш, денег у меня нет, а даром подживаться не хочу. Давай буду спать с тобой. Если ты можешь, конечно. Как у тебя с этим делом?»
«Все в норме».
«Тогда лады».
А может, это запуганная девочка, робкая сиротка, страшно привяжется к Грошеву, а он влюбится и однажды ночью не выдержит, войдет к ней, она тут же вскочит, прижмется спиной к стене, натягивая на плечи одеяло, зашепчет лихорадочной достоевской скороговоркой, многословной и сбивчивой:
«Я хотела этого, Михаил Федорович, очень хотела, я каждую ночь этого ждала и об этом думала, такой себя негодницей чувствовала, что хоть воду холодную на себя лей, но вы ведь мне как отец теперь стали, и как же я смогу что-то с отцом-то? – ведь этого и я себе не прощу, и вы себе простить не сможете, нам расстаться придется, а я расставаться с вами не хочу, я до горячки дойду так, и думать об этом не хочу, и не думать об этом не могу; я знаете что поняла, Михаил Федорович, – любая любовь – это горе, потому что когда ничего нет, то и терять нечего, а когда что-то есть, бояться начинаешь, а я не хочу бояться, я устала бояться, у меня никого нет, я мать потеряла, не выдержу, если и вас потеряю, а потеряю обязательно, обязательно, я это чувствую, даже если вы меня не разлюбите, вы умрете, а я этого не переживу; что делать, скажите, вы старше, умнее, с вами быть мучительно, от вас уйти еще мучительнее, как быть?»
Грошев увлекся и мысленно начал сочинять ответ бедной девушке: дескать, если всего бояться, то и жить не стоит, а кто когда умрет, этого никто не знает, и это не повод отказывать себе в том, что…
Тут раздался звонок.
Грошев вышел в узкий тамбур, похожий на тюремный коридор с глухими металлическими дверями – три соседских и одна его, увидел сквозь матовое стекло коридорной двери силуэт девушки.
Мог бы раньше выйти, помочь, она же с вещами, упрекнул он себя.
Открыл, увидел худую невысокую девушку, круг-логлазую, как Чебурашка, в серой шапочке, шея обмотана толстым шарфом, тоже серым, черная куртка, черные джинсы, на ногах черные массивные ботинки с высокими зашнурованными голенищами, такие были модными у молодежи в девяностые, гриндера они назывались. Она и сама казалась ретродевушкой из девяностых. Правда, сейчас у молодежи нет общей моды, каждый сам создает себе индивидуальность, если это кого-то заботит. Похоже, ее – не очень.
– Далеко от метро идти, – сказала она так, будто Грошев был в этом виноват. – Здравствуйте.
– Здравствуйте, проходите. Надо было раньше выйти, на «Дмитровской», и на трамвае почти до дома.
– Да ладно, прогулялась.
Грошев потянулся к ручке чемодана, но Юна прошла мимо него в квартиру, стуча колесиками чемодана по плиткам и слегка задев Грошева рюкзаком.
Он пошел за ней.
В прихожей Юна сделала шаг в сторону, в угол, и там остановилась. Словно ждала распоряжений.
– Значит, Юна? – Грошев запоздало протянул девушке руку. – А я Михаил Федорович.
– Мне сказали.
Она сунула Грошеву свою холодную ладошку, прикоснулась и тут же убрала.
– Ну, располагайтесь, давайте помогу.
– Да я сама.
Юна скинула рюкзак, сняла куртку, повесила на вешалку, стоящую в углу, – деревянную, старомодную, на четырех изогнутых лапах и с загнутыми рогульками наверху. Туда же повесила, размотав с шеи, шарф, под которым оказалась бледная тонкая шея. Долго расшнуровывала свои гриндера, Грошев подал ей тапки, но она, порывшись в рюкзаке, достала сверток, а из него – бордовые домашние тапки с помпонами.
Мамины, подумал Грошев.
– Завтракать? – спросил он.
– Спасибо, потом. Куда мне?
Вариант был один – в гостиную, она же спальня. А Грошеву придется и работать в кабинете, и спать в раздвинутом кресле. Вся его одежда – в спальне, там же и белье; надо будет переместить в прихожую, во встроенный шкаф.
Он провел Юну в комнату.
– Вот – твои апартаменты. Сейчас место в шкафу освобожу, располагайся.
– Хорошо.
– А потом все-таки позавтракаем. Или пообедаем, двенадцать почти.