Шрифт:
Действительно, меняется страна, ничего не скажешь. Двадцать лет назад было лучше, двадцать пять - еще лучше. А где это видано, чтобы хоть что-нибудь в нашем мире менялось не к худшему? Может, на том и мир стоит, никак не рухнет: все хуже, и хуже, и хуже. У плохого дна нет, не расшибешься, а хорошее выглядывать, задрав голову, - так ведь и шея занемеет. Вот и стоим, зажав синицу в кулаке.
Надо прощаться, ехать. Можно, собственно, посидеть еще - да не хочется: без Ритки дом уже не тот, все, что осталось от старого дома - так это подвальный араб со своим ишаком. Стеф поднялся и прошел в кухню - там мать Ритки, старуха с гранатовым аграфом в седых волосах, чистила селедку к столу.
– Спасибо, что пришли помянуть, - сказала старуха.
– Нет больше нашей Риты, девочки.
– Ужасно, - сказал Стеф.
– Поверить нельзя...
– Она вас любила, - сказала старуха.
– В спальне альбом лежит с фотографиями, выберите себе на память. Вы где сейчас живете?
– Постоянно - нигде, - сказал Стеф.
– Последний год в Париже просидел. Работа. Завтра опять улетаю.
– Ну идите, - сказала старуха.
– Идите.
Стеф пролистал альбом, нашел, что хотел: молодая Ритка, в белом, тонкая и легкая, как тростниковая дудочка.
2. Погружение в 60-е
Шесть рисунков Гончаровой, найденные Стефом в прошлом году на женевском блошином рынке, оказались подлинниками. Рисунки валялись в кипе грошовых поделок: сосна на альпийском склоне, дитя со слезой на марципановой щеке - и Стеф был поначалу убежден, что набрел на классический фальшак. Смущало лишь одно обстоятельство: какими такими кривыми тропинками занесло фальшивую "русскую амазонку" на женевский блошиный рынок?
По словам разговорчивого торговца, предлагавшего публике чугунный "пояс невинности" с действующим замком и двумя к нему фигурными ключами, латунные зажигалки времен второй мировой войны, пишущую машинку "Континенталь", которой лет через двести и цены не будет, и граммофонную пластинку Элвиса Пресли с собственноручной подписью знаменитого певца на конверте, - по словам этого симпатичного борца с жизненными невзгодами, рисунки, оцененные им по пятнадцати франков за штуку, попали к нему прямиком со склада выморочного имущества: умер какой-то русский, из старых эмигрантов, наследники не обнаружились, да и что там было наследовать - и вот вещички свезли на склад. Что там еще было? Тумбочка, бритвенный прибор, немного одежды. Русские книжки. Какие книжки? Вот, завалялась парочка... Золотое охотничье пламя лизнуло душу Стефа. Он держал в руках первоиздание гумилевского "Колчана" и "Камеру обскура" с дарственной надписью Сирина на титульном листе: "Замечательному Владимиру Николаевичу Оболенскому в память об озере, облаке, башне. В. Сирин". Тем временем торговец, примерившись соколиным глазом, назвал цену: пять франков книжка. Сто франков за все, для ровного счета.
Гончарова вызвала на Сотби настоящий ажиотаж. Стеф заработал кучу денег, снял в Латинском квартале квартиру подороже, купил черный полотняный костюм и серебряную зажигалку "Дюпон" и вот уже полгода летал бизнес-классом.
Откинувшись на широкую спинку кресла, привольно вытянув ноги, Стеф невнимательно следил за убегающим, исчезающим из поля зрения стеклянным зданием тель-авивского аэропорта. Через четыре часа - Москва, толкотня перед скворечниками паспортного контроля, эти дурацкие зеркала за спиной, в тесном пограничном коридорчике: не прицепил ли гость Москвы атомную бомбу к затылку... Москва - и дальше, на восток, в дремлющую с полуопущенными веками, гранатовую, шафранную Среднюю Азию. Кзылград - не Женева, нет-нет, Аральское море - не озеро Леман. Нет там ни бизнес-класса, ни отелей, а на рынке торгуют парной бараниной, сваренным из столярного клея таинственным лекарством мумие и серебряными ханскими, с сердоликом и бирюзой зубочистками, которые для удобства можно повесить на шею на специальной веревочке. Как здорово, что, дотянув почти до шестидесяти, Стеф Рунич остался, как прежде, легким на подъем, сердце его - тьфу-тьфу!
– беспокоит не часто, а зубы он носит во рту, а не в кармане полотняного пиджака за семьсот марок. А что перекатываются в кармане, в коробочке с отделениями для почасового приема, разноцветные таблетки от давления - так это только нормально: в его возрасте, между нами говоря, обязательно должно что-нибудь болеть. Болею - значит, существую! Вот так... Ритка бедная ничем не болела, а Толик Лунин вообще на руках ходил каждое утро, как шимпанзе. Ну и что? Лучше уж пить таблетки.
Боинг шел над морем, справа плыл Кипр. Стеф спросил кофе у стюардессы, достал из портфеля "Историю русского авангарда", заложенную на главе "Матюшин. Союз молодых художников", и раскрыл том. Телевизионные программы в самолетах он не смотрел никогда.
Можно было устроиться и как-нибудь попроще, но Стеф заказал номер в "Шератоне на Тверской" именно потому, что впереди был Кзыл
град с его ханскими зубочистками. Все пять звезд "Шератона" призваны были проводить Стефа в аральскую глухомань. Так он решил, так и сделал.
В номере чуть слышно, как двигатель хорошего автомобиля, гудел кондиционер, на столике под торшером стояли ваза с фруктами и бутылка с минеральной водой "Нарзан". Широчайшая кровать, квадратная, была безукоризненно застлана со вкусом подобранным покрывалом. Вид этих роскошных гостиничных сексодромов "кинг-сайз" всегда вызывал у Стефа укол совести: он здесь, он спит на прохладных, почти звенящих простынях, хоть поперек кровати, хоть по диагонали, а Вера, его Верка посапывает себе носом в одинокую подушку то в Берлине, то в Париже, то в Майами, где мухи - и те от жары дохнут. Посапывает и ждет его возвращения из очередной поездки... Но боль от укола вскоре проходила и рассасывалась без следа. Он, Стеф, должен в конце концов зарабатывать деньги, и таскать за собой по всему свету жену, как чемодан со штанами и рубашками, - чистое сумасшествие, дурацкая прихоть. Кроме того, Верка бывает иногда такая вредная, что просто хоть веревку мыль. Расскажи ей, например, о такой вот кровати, о том, что стало ему здесь с порога неловко, даже немного совестно - она сразу же спросит мерзким тоном: и часто ли ты, Степан, приглашал гостей оппозиционного пола, чтоб они по мере твоих сил и возможностей скрасили эту самую неловкость? Лучше б спросила по-свойски: "Девок водил?" - и он ответил бы почти искренне: "Да ты что!"
Телефон с множеством кнопок стоял на письменном столе, и Стеф, нетерпеливо цокая, обнаружил нужную: выход в город. С кого начать? Ну конечно, с Юры Куприянова, одноклассника, теплого друга детства. Не отвечает - то ли не вернулся еще с платной стоянки, где он сторожит чужие машины, то ли окучивает картошку на садовом участке. Тогда Савицкому, на мобильник.
– Савицкий слушает.
– Женька, ты? Я в Москве, дня на три. Стеф это, Стеф! В "Шератоне".
– Класс! Я снимаю в кафе "Сурдинка", на Бронной. Орлов играет джаз со своими лабухами. Помнишь его? Да Леха! Наш человек, он в шестидесятые в "Синей птичке" играл, конная милиция народ гоняла.
– Леха? Это которого высылали на сто первый как тунеядца? Тот?
– Точно. Он теперь первый номер, лучше не бывает. Я за тобой машину пошлю, приезжай.
– А кто придет?
– Все наши. Потом пойдем посидим куда-нибудь. Давай, ехай! На Орла народ прет, как сорок лет назад. Нам там столик держат... Вера как?
Блокнотик с выписанными номерами московских телефонов Стеф закрыл и отложил в сторонку: не к спеху, завтра можно будет позвонить.
Небольшое кафе было набито до отказа; люди стояли в коридоре, ведущем в зал, нужно было протискиваться, пробиваться. Камера Савицкого, укрепленная на штативе, торчала против эстрады, посреди зала, как буровая вышка посреди лесных зарослей.