Шрифт:
Ах, как она умела вышивать и щебетать, играть и тараторить! Глазки да лапки, лапки да глазки – не налюбуешься!
Вижу, друг мой, как Вы раздражаетесь, но так как Вы человек добрый, то внутренне уже ищете мне оправданий: детская ревность, сама никогда не была матерью, не может оценить…
Бросьте, мне оправданий нет. Положим, в детстве-то я понять не могла, но ведь позже обязана была – одуматься! Ведь если дети начнут судить своих родителей – так судить! – то куда же придет человечество? Не беспокойтесь, я очень благодарна им. Что не усыпили, как Леона, или проще – не утопили в ведре, как котенка, в живых оставили! И дали мне возможность вкусить прелести умирания в онкодиспансере… Вы уже возмущаетесь? Еще несколько сценок не желаете ли? «Довольно-довольно, я все понял: несчастное детство…». Ничего, вот вам для полноты впечатления. Сцена: две смежные комнаты (проходная, конечно, моя – разве можно тревожить Маленькую?). Время действия: раннее утро.
Дверь в палату приоткрылась, и в щель деликатно просунулся колпак сестры Оли.
– Третий час ночи, Ирина Викторовна… Не положено… Может, снотворного вам принести? – почти взмолилась она.
Трудная больная, до того быстро писавшая в зеленой тетрадке, сидя поперек кровати, мрачно посмотрела в ее сторону:
– Не беспокойтесь. Дадут. Не в эту ночь, так в следующую. И – «ты заснешь надолго, Моцарт…».
Она была права, и Оля это хорошо знала, хотя ни на эту, ни на следующую ночь не надеялась: врач сказал, что еще недели две, а потом – на наркотики. Кроме того, добрая сестричка считала, что это варварство – обреченному больному давать еще и снотворное; ему и так жизни осталось с гулькин нос, и он же две трети этого носа должен проспать. Но больному же такого не скажешь – приходится опять бормотать:
– Не положено. Свет после отбоя… Нужно спать. А если не спится – пить снотворное.
Но больная в который раз показала зубы
– Я за свои деньги могу хотя бы умереть как мне нравится?! – сурово спросила она.
В таких случаях отвечать полагалось следующее: «Как вы може те так говорить? Кто вам сказал, что вы умрете? Здесь вас лечат. И – вылечат. А для этого нужно…». И далее – про режим, про союз с врачом, и все в таком духе. Оля представила, как все это будет жалко звучать и лишь выдавила:
– А только вот свет… После отбоя… – и под тяжелым взглядом попятилась в темноту коридора.
Ирина отложила свою зеленую тетрадку и сползла на пол. Осторожно выпрямилась – и так осталась стоять посреди палаты, прислушиваясь к тайным сигналам изнутри тела. Боли как таковой не было, но чувствовалось чье-то чужое враждебное присутствие. Здесь, рядом с правой грудью. И еще на спине, вдоль позвоночника там словно крался кто-то. Трудно ворочалась шея, правые рука и нога были холоднее, чем левые – это чувствовалось явно. Ирина тронула правую щеку сначала правой же рукой. Странное ощущение: между пальцами и кожей как бы лежал лист бумаги. Дотронулась левой, ощутила сухую кожу, но щека едва воспринимала прикосновение…
Женщина поджала губы, присела на корточки и принялась равномерно постукивать и поскребывать пальцами по полу. Было неправдой, что здесь, в больнице, она ни с кем не сошлась: вскоре из-за тумбочки в углу послышалось ответное шебуршанье и легкий топоток. Вот показалось черное недоверчивое рыльце, а затем вылезла и вся гостья – не очень крупная крыска. Ирина быстро достала из кармана махрового халата кусок сухарика и на открытой ладони протянула зверьку. Он помедлил чуть, но потом опасливо приблизился и – схватил угощение. Убедившись, что да, годится, принялся расправляться с сухариком на месте, и приятно было на это посмотреть: сначала быстро раскрошил острыми его резцами на небольшие кусочки, а потом начал деликатно поедать их, присев на задние лапки и держа гостинчик в передних, очень похожих на человеческие руки, только миниатюрного размера. Быстро-быстро двигались тонкие усики, подрагивал от удовольствия неэстетичный облезлый хвост.
Ирина тихонько, боясь спугнуть, присела рядом на пол и шепотом сказала:
– А я тебе имя придумала: Лизиска.
Животное невозмутимо продолжало ужин, но Ирина убедила себя, что мордочка приобрела озадаченное выражение. Она сочла нужным пояснить:
– Это на самом деле Мессалина. Третья жена императора Клавдия. Любая крыса на свете лучше ее. Но ты не обижайся. У Мессалины был псевдоним – когда она инкогнито посещала римские притоны, Лизиска. По-моему, хорошо выходит, а? Крыска-Лизиска. Правда, может, ты не Лизиска, а Лизис – у тебя ж не проверишь. Но какая разница. Так договорились? Лизиска-Лизиска-Лизиска, – позвала Ирина, быстро скребя пальцами по голой ноге.
Произошло удивительное. Плотно поевшая Лизиска напряглась было, будто собравшись бежать, но вдруг передумала. Она проворно вскарабкалась на вытянутую ногу женщины и, суетливо перебирая лапками, понеслась вверх к животу. Здесь Ирина поймала ее и погладила. Крыса замерла от удивления, очевидно, решая – сразу куснуть или пока перетерпеть. Но Ирина вдруг сама выпустила крысу. Крыса изумленно осталась на месте: вроде не укусила еще – чего прогнали?
– И у тебя тоже! – прошептала Ирина.
Только что на боку зверя под кожей она случайно нащупала твердую опухоль размером с половинку грецкого ореха. Тем временем Лизиска осторожно пятилась, дойдя уже до колена. Она решила пока не кусаться. Уже несколько дней новая обитательница палаты по ночам привечала ее то кусочком изумительной колбасы, то пряником, однажды даже шоколадкой; может, завтра еще даст. Она отбежала на метр, грациозно присела на всякий случай – вдруг и сегодня будет добавка. Крыса не ошиблась. Тяжело поднявшись, человек подошел к холодильнику, достал оттуда большое желтое и пахучее, отломил изрядный кусок и бросил изумительное лакомство меньшему брату.
И опять чинно ела Лизиска, а Ирина качала головой, глядя на нее сверху:
– Вот как, значит… Вместе, значит, помирать будем… А может ты чуму переносишь, а? Валяй, я не против. Даже экстравагантно умереть в раковом от чумы…
…Давно уж убежала в свою неизвестную нору Лизиска, и даже небо светлело потихоньку, а все неподвижно лежала больная, лежала с открытыми глазами, лишь иногда глубоко вздыхая и кашляя, и тогда незримый враг, окопавшийся в груди, оживал колющей болью, и разом отзывалось в других, совсем неожиданных местах, вчера еще казавшихся надежными… А когда гасла боль, задремывал незнаемый мучитель, приходила и наваливалась на тело и душу смертная мука. Не было в ней ничего определенного – ни неуемного желания уцелеть, ни тяги к навеки покидаемому. Это была когда «болит там не знаю где» или «уйди то не знаю что» – словно душа сошла с постоянного места и никак не может найти обратный путь. Уж спят глаза и не открыть их, а не наступает забытье; заметаться бы, перевернуться – да нельзя: боль-то уснула, на разбудить бы спящую собаку… И чем светлее окно – тем острей душевная мука… И вот, сдается Ирина, протягивает руку к звонку. Приходит вялая и хмурая спросонья растрепанная Оля без колпака небрежно делает укол… Так повторяется почти каждое утро. Только днем выбирается больная из палаты и, ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь, идет по коридору в столовую за кипятком…