Шрифт:
– А в карете, – продолжал художник, – разметав охваченные пламенем чёрные волосы, извивается в муках изящная придворная дама. Задыхаясь от дыма, искривив брови, она запрокинула лицо вверх. Рука срывает бамбуковую занавеску, может быть, чтобы избавиться от сыплющихся с неё дождём искр. Над нею, щёлкая клювами, кружат и вьются десять, двадцать диковинных птиц… Вот эту даму в карете – её-то мне и не удаётся никак нарисовать!
– Ну и что же? – почему-то с довольным видом понукал художника его светлость.
А Ёсихидэ с трясущимися, точно от лихорадки, красными губами ещё раз, как во сне, повторил:
– Её-то мне и не удаётся нарисовать… – И вдруг резко, точно набрасываясь на кого-то, он выкрикнул: – Прошу вашу светлость – сожгите у меня на глазах карету. И кроме того, если можно…
Лицо его светлости потемнело, но вдруг он громко захохотал. И, давясь от смеха, изволил проговорить:
– Я сделаю всё, как ты просишь. А можно или нельзя – об этом рассуждать ни к чему.
Когда я услыхала эти слова, сердце у меня ёкнуло, и мне вдруг стало страшно. Да и в самом деле, вид у его светлости тоже был необыкновенный – на губах пена, в бровях гроза, можно было подумать, что его заразило безумие Ёсихидэ. Его светлость замолчал было, но вдруг точно что-то прорвалось в нём, и он опять, безостановочно, громко смеясь, сказал:
– Сожгу карету! И посажу туда изящную женщину, наряженную придворной дамой. И женщина в карете, терзаемая пламенем и чёрным дымом, умрёт мучительной смертью. Тот, кто замыслил это нарисовать, действительно первый художник на свете! Хвалю. О, хвалю!
Услыхав слова его светлости, Ёсихидэ сразу побледнел, только губы у него шевелились, точно он ловил ртом воздух, и вдруг, как будто всё тело его ослабело, он припал руками к полу и тихо, едва слышно, поблагодарил:
– Это великое счастье!
Должно быть, при словах его светлости перед ним воочию предстал весь ужас его замысла. За всю мою жизнь я только в этот единственный раз его пожалела.
Это случилось через два-три дня, ночью. Его светлость, согласно своему обещанию, изволил позвать Ёсихидэ, чтобы дать ему посмотреть своими глазами, как горит карета. Разумеется, это произошло не во дворце у реки Хорикава. Карету сожгли на загородной вилле, где раньше, кажется, изволила проживать сестра его светлости. Эту виллу в просторечии называли «Дворец Юкигэ».
Этот «Дворец Юкигэ» был давно уже необитаем, и большой заброшенный сад совсем запустел. Это место выбрали, вероятно, по предложению тех, кто видел, как здесь пустынно. Ходили всякие толки и о скончавшейся здесь сестре его светлости: например, будто и теперь в безлунные ночи по галерее таинственно, не касаясь земли, скользит её алое платье. Здесь и днём было мрачно, и выпи жутко носились при свете звёзд, точно какие-то диковинные существа.
И тогда как раз была тёмная безлунная ночь. При светильниках можно было видеть, как его светлость в придворном платье – жёлтой наоси и тёмно-лиловой хакама с гербами – сидит, скрестив ноги, у края наружной галереи на подушке, окаймлённой белой парчой. Вокруг него почтительно расположились приближённые. Среди них особенно бросался в глаза один силач, о котором рассказывали, что ещё недавно, во время войны в Митиноку, он от голода ел человеческое мясо и с тех пор мог сломать рога живому оленю. Он с внушительным видом восседал в углу, опоясанный широким поясом, держа меч рукояткой вниз. Ветер колебал пламя светильников, и человеческие фигуры то выступали на свет, то уходили в тень, и всё это было похоже на сон и почему-то наводило страх.
А в саду сверкала золотыми украшениями, как звёздами, карета, незапряжённая, с оглоблями, опущенными наклонно на подставку. Над высоким верхом её нависал густой мрак, и при взгляде на неё холод пробегал по спине, даром что уже начиналась весна. Синяя бамбуковая занавеска с узорчатой каймой была опущена донизу и скрывала то, что находилось внутри. Вокруг кареты стояли наготове слуги с горящими сосновыми факелами в руках, следя за тем, чтобы дым не относило к галерее.
Сам Ёсихидэ сидел на корточках поодаль, напротив галереи. В своём всегдашнем каригину и помятой шапке момиэбоси он казался каким-то особенно маленьким, жалким, словно его давила тяжесть звёздного неба. Позади него в таком же костюме сидел, по-видимому, сопровождавший его ученик. Так как они оба были далеко и в темноте, с моего места под галереей нельзя было различить даже цвета их платья.
Время близилось к полуночи. Темнота, окутывавшая сад с его деревьями и ручейками, поглощала все звуки, и в тишине, когда кажется, будто слышишь своё дыхание, раздавался только лёгкий шелест ветерка; при каждом его дуновении доносился запах копоти и дыма факелов. Его светлость некоторое время изволил молча смотреть на эту причудливую картину, а потом, нагнувшись вперёд, резким голосом позвал:
– Ёсихидэ!
Художник как будто что-то ответил, но до моего слуха донёсся лишь невнятный стон.
– Ёсихидэ! Сегодня я, как ты хотел, сожгу карету.
Проговорив это, его светлость бросил беглый взгляд на приближённых. В эту минуту они как будто многозначительно переглянулись и улыбнулись, а может быть, мне это показалось. Ёсихидэ поднял голову и почтительно посмотрел на галерею, но ничего не сказал.
– Смотри же хорошенько! Это карета, в которой я раньше ездил. Ты её, наверно, помнишь. Я хочу сейчас зажечь её и воочию показать тебе огненный ад. – Его светлость замолчал и опять кинул взгляд на приближённых. Потом вдруг жёстко произнёс: – Внутри, связанная, сидит преступница. И, значит, когда карету зажгут, тело негодницы сгорит, кости обуглятся, и она погибнет в жестоких мучениях. Для твоей ширмы это неповторимая натура! Не упусти же, присмотрись, как запылает белоснежная кожа. Смотри хорошенько, как, воспламенившись, искрами разлетятся чёрные волосы.