Шрифт:
Когда Ева училась во втором классе, мать сшила ей красное платье вместо формы и отправила в нём в школу. Видно, что-то достало её на родном нефтеперегонном заводике или просто в жизни по самое не могу. А когда её вызвали в школу, она им сказала: «Денег нет. Какое есть платье, в таком и будет ходить». После этого смачного маминого плевка на советскую власть и школу Ева и ходила в красном, а потом в сером в горошек. И ей было приятно, потому что она всегда чувствовала своё внутреннее от однокашников отличие, а теперь отличалась ещё и внешне. Она была благодарна маме за то, что та позволила ей не быть как все. За то, что понимала её, когда в детском саду Ева отказывалась летом выходить гулять в одних трусах без майки. На школьном концерте не захотела играть на раздолбанном и расстроенном пианино. Был скандал. Когда за сорванный концерт вызвали маму, она сказала: «Дочка поступила правильно. Либо хорошо, либо никак». На собрания родительские не ходила. Не проверяла домашние задания. Сама собой подразумевалось Евина врождённая качественность. Они с сестрой просто обязаны быть умными, потому что они – её дети.
Впрочем, вызывали Евину маму в школу не только за красное платье. Её неоднократно приглашал пообщаться историк, которого Ева пугала подробностями, почерпнутыми непонятно где. Подробности касались не пойми какого времени начала XX века и не пойми какой страны, потому что Ева шпарила на разных языках, на каком-то искажённом немецком, а то вдруг на русском, а то переходила на ещё какой-то, похожий на румынский. Евины картинки были явно не из учебника, и детали одежды, которые она описывала, были какие-то странные: длинные чёрные сюртуки, чёрные шляпы…
– Откуда ты всё это берёшь? – спрашивал историк.
– Мне приснилось, – отвечала Ева.
Евина мама ничего не хотела про это знать, так что у неё было много причин избегать родительских собраний. И про свои сны Ева тоже никогда ей не рассказывала. Понимала почему-то, что нельзя.
Сначала эти сны не были частыми. Но по мере того, как Ева взрослела, сны стали вести себя навязчиво. Можно даже сказать, они Еве досаждали с того самого пожара, потому что она их видеть не хотела. А они неотступно приходили к ней, тревожили, сопровождали, разделив жизнь на дневную и ночную.
В этих снах мужчины носили странные головные уборы, длинные бороды, какие-то свисающие завитки волос по бокам, а женщины, наоборот, брили головы и поверх надевали парики. И молились, молились… Их жизнь текла размеренно по жёстким правилам от вечера пятницы до вечера пятницы, от праздника до праздника… Иногда сон кончался пожаром, который вдруг охватывал дома, и, наконец, мутный поток воды, как цунами, смывал картинку.
Не решаясь стучаться к матери, Ева пыталась найти у школьного историка хоть какое-то объяснение. Но ему меньше всего хотелось разбираться с Евиными закидонами, и выглядело всё это как-то болезненно, ненормально. Он бы отправил Еву к психиатру, была б его воля. Но Евина мама была в городе заметной величиной и без её согласия об этом не могло быть и речи.
А Ева со временем поняла, кто были эти люди. Прочитала о них то, что смогла найти в своей Рязани… Не понимала только, какое к ней всё это имеет отношение. Она знала, конечно, что по крайней мере на одну четверть она – еврейка. Но эта четверть принадлежала маминой маме, бабушке. А значит, и мама, и она были по еврейскому закону еврейками. Но в семье этот вопрос даже не поднимался. Его своим телом закрыла бабушка. Папа был русский, и Ева носила его звонкую фамилию Громова, и в пятой графе у нее было записано, что она русская. В школе её никогда не дразнили дети, евреев в Рязани почти не было, не было и бытового антисемитизма.
Как-то в город забрели кришнаиты. Раздавали на улицах бесплатно «Бхагавадгиту». Пели «Хари-Хари». Приглашали на совместную трапезу. У кришнаитов была строгая иерархия. Старые ученики, новые… Еве на тот момент было лет пятнадцать. От их вожака, который явно на неё глаз положил, Ева узнала, что у человека может быть много жизней. Она ему рассказала про свои сны… «Это в прошлой жизни было у тебя», – уверенно отвечал вожак. «Может, и правда, в прошлой жизни?» – думала Ева. Вожак становился назойлив, и она сбежала от кришнаитов, но приняла для себя решение: окончив школу, поступать обязательно на истфак.
Но был же ещё и Евин папа. А кстати, где он был всё это время? Он был при парткоме. Писал какие-то речи. Однажды Ева нашла черновик: «Дорогие мои товарищи! – Зачёркнуто. – Мои дорогие товарищи! – Зачёркнуто. – Дорогие вы мои товарищи! – Зачёркнуто. – Товарищи вы мои дорогие». Очевидно, папа тоже был занят поисками совершенства. И хотя мама говорила, что от коммунистов никакого толка и умеют они лишь молоть языком понапрасну, именно благодаря отцу в доме были заказы с хорошими продуктами, вырубались заповедные ёлки на Новый год, менялись машины. Он был единственной связью с реальностью.
И для Евы всегда было большим вопросом, как эти люди могли существовать вместе: мама несгибаема – папа готов к любому компромиссу; мама молчалива и мрачна, а у папы всегда улыбка на лице, он приветлив с каждым. Мама равнодушна к любому барахлу – папа постоянно занят добычей вещей, мечтал ездить на «Волге», писал письма в инстанции, почему ему необходимо на ней ездить, и в конце концов этой «Волги» добился. Мама зовёт папу паразитом, а он её Томочкой.
И в Евину детскую голову намертво врубилась такая вот схема отношений между полами, когда некий паразит-добытчик, не оценённый в полной мере, но всё пытающийся заслужить или выслужиться, суетится вокруг. Такой вот сценарий жизни. Родительский. Один железной рукой посылает второго добывать, а сам и с места не двинется. Тот, кто суетится, должен быть уравновешен тем, кто сидит и губы дует.