Шрифт:
Всё выходило так, как он и представлял: неведомое снизошло и отрывало от земли. И Анжела, должно быть, управляла этим:
– Пшийдзь! пшийдзь! пшийдзь!
Верно уж, она звала к себе не только дождевые капли, и что-нибудь должно было вот-вот произойти. Взяв с нее пример, он тоже запрокинул голову и начал повторять:
– Пшийдзь! пшийдзь!
Тут было уж не до градаций и оттенков: разуться бы, за руку схватить ее, да и бежать.
Вымочив насквозь до нитки, дождь утих внезапно, как и начался. Они сидели точно на плоту, который вынырнул из бурных вод. Девушка, смеясь, болтала над землей ногами в своих гольфах и глядела вверх. Словно бы на миг забыв о нем, она глядела и глядела. И как от ее взгляда небо над собором расцветилось радугой: сияющее семицветьем коромысло, вспыхнув, перекинулось через город, к еще укрытым мгой крестам церквей на горе. Тут солнце проглянуло из-за уходившей тучи, коснулось темных островерхих луковок, тепло и благолепно озарило их, и радуга померкла. Анжела выдернула из волос заколку, – с ее намокших прядей все еще бежали ручейки, и выбросила к небу руки… Не утерпев, он приподнял её на закорки. Она нисколько не противилась, была вполне телесна и податлива, притом, легка как одуванчик. Когда он поднимал ее, она успела захватить цветы. Швыряла их теперь через плечо как новобрачная и заливалась безмятежным смехом, будто перезванивали колокольчики. Над ними простирался безграничный чистый свод. Он нес ее и нес. А девушка кидала то вперед, то за плечи ромашки… Конца аллее не было. На зеркало асфальта падал и кружился, веселя прохожих, белый лепестковый шлейф.
Такая вот история. Было ли в ней что-то необычное, судите сами. В чем-то он, пожалуй, чуть драматизировал ее, храня как оберег в своем сознании, в чем-то, может, чуточку и приукрашивал, но безо всякой цели, не по существу. Спустя два года все то, что было с ним и с этой девушкой, уж раскрывалось перед ним как перед путником идущим вдаль, в необозримой мысленной ретроспективе. В реальной жизни, застенчиво скрывавшей свой оскал за карнавальной маской, с Анжелой они расстались. Нелепо, но это было, как предрешено: у девушки закончились каникулы, ей надо было возвращаться в Краков. А он в то время получил письмо. Мать спрашивала совета: больная и едва дождавшись пенсии, устав от злоязычия, она хотела переехать. Меж строк он понял, что у нее уже есть на примете обмен – в большой индустриальный центр в соседней области, где жизнь была, как думала она, получше. Но что мог ответить издали? Знающая цену доброте и счастью, мать не была особенно практичной. После переезда ее надежды не сбылись, а денежный довесок от продажи сада, на что она рассчитывала, выдался не столь уж и велик, в два счета разошелся. И вышло так, что в город своей юности он больше не вернулся.
Дальнейшее, наверное, и вовсе можно было бы списать, как говорили беглые монахи в средние века, на вероломство колеса Фортуны и оппозицию планет. В своей, отполированной уже потом как сага биографии, в один единственный абзац, хотя с патриотическим эпюром, он и по прошествии тех лет не мог найти известного себя: всё обернулось будто скверной шуткой, чьим-то неразумным вымыслом. Работа на конвейере автозавода, куда он сразу же устроился, в надежде получить пристойное жилье; затем – едва не завершившееся травмой голени, участие в спортивных состязаниях по троеборью, с зачетом всех почетных грамот и других наград, почти, что начисто изгладились из памяти, как не его. Видимо, поэтому он опускал подробности, когда его расспрашивали: в конце концов, ничто в подлунном мире не дается даром, и жизнь так складывалось не только у него. Думая о будущем, которое тогда еще входило в его кругозор отдельно, без двуединой слитности с минувшим или настоящим, он не винил судьбу и не впадал в отчаянье от приступов хандры. И все-таки, не находя себя в тягуче-суматошном ходе времени, заимствуя избыток сил у прошлого, нет-нет, он обращал свой взор назад: возможно, в куртуазную и безобразную эпоху, объятую знамением комет, нашествием проказы, везикулами черной оспы и чумой, будь он вагантом или скоморохом, жизнь не казалась бы такой? Пенял он, впрочем, только на себя. Но жить при этих представлениях тем более не стоило. Изобретательный, он от природы был упрям. И понемногу, замкнувшись, точно чернокнижник в своей келье, он стал исследовать библиотеку, которая задолго до трагедии, снабженная своим каталогом и лаконичным сводным комментарием в линованной по двум косым тетради, была, как специально для него, составлена отцом.
Каталог был систематическим, он состоял из девяти разделов, включавших как оригинальные работы, так и переводы, и, кроме того, было около десятка книг с пометой на полях как «греч» и «лат». Двигаясь по описанию вперед, он обнаружил, что заголовки книг располагаются не в ряд по алфавиту, а в постепенно возраставшем тематическом порядке по мере сокращения диапазона времени и углубления в какой-нибудь вопрос, при этом с обязательными ссылками на то, как та же тема освещается в других источниках. Сделав предварительный обзор всей перечисленной в каталоге литературы, он подумал, что, может, и не стоит слепо следовать указанной последовательности. Хотелось поскорее бросить розыски, расположиться поудобнее в своей каморке и начать читать. Но он продолжил изучение бисерного почерка отца на отграниченных двойной чертой полях: рука того не признавала твердых знаков, ставя вместо них апострофы, строчные «р», «п» и «а» почти сливались, когда стояли парой или же чередовались, а буква «д» везде своим кружалом загибалась вверх.
Никто не смог бы упрекнуть его за то, что решил всецело посвятить свой незначительный досуг таким академическим занятиям, притом еще, что своей простенькой спартанской обстановкой его убежище заметно стимулировало эту страсть. Являясь как по форме, так и по размеру чем-то средним между усеченным коридором и увеличенным чуланом, горенка его через прорубленную дверь в стене соединялась с комнатой, в которой почивала мать, и своей дальней от кровати книжной половиной располагалась около скрипучей общей лестницы, ведущей на чердак. Помимо этих преимуществ, она была еще холодной точно карцер, и у окна, которое глядело с высоты второго этажа во двор, на рубероидные крыши самоуправно понастроенных сараев с любившими подраться там соседскими котами, всю зиму напролет стоял транжирящий бюджет решетчатый камин. Зато когда он утром открывал глаза, то корешки из юфти, ледерина и обтрепавшегося, латаного выцветшей пикейной тканью и чертежной калькой коленкора шеренгами глядели на него со стеллажа. Они стояли в ряд, как необузданные кони ретиво и по-разному, по «масти» содержащихся в них знаний на него смотрели; но каждая взывала к заспанному разуму. Поэтому он начал как-то раз с того, что содержимое всех полок перебрал. После проведения ревизии он обнаружил небольшое расхождение: в каталоге не оказалось «Жизни патриархов и пророков» Гастингса, выпущенной в Филадельфии, с весьма хорошими гравюрами; и переизданной в Москве «Эстетики» Гамана. (Что интересно, потом он эти книги, открывал, смотрел и перелистывал, но так ни разу и не прочитал). На полке дополнительной, шестой, которая была прибита над кроватью, чтобы постоянно находиться под рукой, располагались словари и справочники. Поближе к вечеру, сверяясь с глоссами в тетради, он брал со стеллажа какой-нибудь трактат, обрез и переплет которого, от фолио до фолианта, в зависимости от печати и бумаги имел лежалый сладковатый или кисловатый запах, ложился с ним в постель и так, с раскрытой книгой часто засыпал.
Вы, вероятно, спросите: была ли эта тяга к знаниям связана с каким-нибудь особым складом его личности или дарованием? При убыстряющихся темпах жизни и разнообразных электронных новшествах такой вопрос уместен, разумеется; только вот, подумайте, зачем вы задали его? уж так ли вам не все равно, уж так ли вам охота тут остановиться и порассуждать? Да и потом, в том возрасте, в котором находился он, сама уж постановка этого вопроса могла бы нанести урон. Ну да, он был не без таланта, но в голову ему ни разу так и не пришло спросить себя, зачем он это делает, читает, что-то узнает… Он шел вперед и твердо знал одно: в своем стремлении найти причину всех вещей, какой-нибудь свой уникальный «философский камень», он не был одинок. И тут в своих исканиях и штудиях, он мог по праву бы собой гордиться, считать себя каким-нибудь великим первооткрывателем, землепроходцем: самопознание неотделимо от сознания; мир различается не столько красками, припоминалось, как сочетанием или отсутствием полутонов. В премудрой «Книге перемен», которую он начал изучать урывками (ну, то есть, если в этот вечер не был у конвейера или не встречался возле городского парка с Анжелой) жребий ему выпадал на гексограмму Ши. Следуя подсказкам на полях тетради, до этого он проштудировал повествование о жизни Лао-цзы, «старого ребенка» и одного из Трех пречистых, как называли того верные адепты, и сделал заключение, которое во многом совпадало с его собственным, полученным из ряда бессистемных наблюдений. Суть этого была проста: у каждой вещи, равно как и у любого, хотя бы и случайного на первый взгляд явления – есть свое предназначение и свой исток, который только надо постараться выделить в цепи событий, соотнести с желаемым и распознать как наводящий знак. Поэтому он полагал, что в выпадавших совпадениях по «Книге перемен», есть более глубокий смысл, значение которого должно раскрыться от усилий не в один присест. И в поисках того значения все перелистывал и перечитывал страницы. В тексте эта гексограмма связывалась с «войском» и означала Исполнение: пять черт прерывистых, одна сплошная. Смысл их толковался как удача в стойкости; внутри была опасность, ничтожным действовать не полагалось. Горячность и решительность должны были уравновесить выдержка и бдительность. «Возможен и неправый суд, – с иносказательностью Поднебесной было в комментариях. – Необходимо войско. Но в войске может быть воз трупов».
Вооруженный у конвейера надсадно воющим ключом на электрической подвеске перед колесами свежеокрашенных грузовиков или по пути в спортзал, где ожидал его безжалостный и ироничный точно ирод тренер, он не забывал своих домашних разысканий. И если выпадала парочка минут, тут же обращался к виду иероглифов, обозначавших эту гексограмму, которые изображались в книге так:
Как воплощение единого вселенского дифтонга, хотя бы и звучавшего для каждого по-своему, они казались слитными, сросшимися на протяжении эпох. Пробуя представить их раздельно, перевернув в уме и снова ставя вместе, он прилагал усилия к тому, чтобы добиться четкой ясности их восприятия и пробовал подольше задержаться в этом состоянии (все отвлекающие звуки уходили, хотя он не терял самоконтроль, как шестым чувством мог улавливать, что происходит у конвейера). Но бессознательно он, видно, размышлял еще о чем-то. И то, что было в его мыслях, на что никто не мог рассчитывать, вдруг постучалось в дверь само.
В один воскресный день как манна с неба – и делоустроителем и врачевателем души, в доме появился старый закадычный друг отца, как он многозначительно, сняв шляпу и свой долгополый серый макинтош, представился: Трофимов. Он был уже немолод и выглядел в своем просторно-старомодном и непритязательном наряде как тайный выдающийся кудесник. Да, не вызывая почему-то ни малейших опасений, его особа вышла будто из арабских сказок с оригинальными, проложенными чем-то наподобие пергамента офортами, виньетками и золотым тиснением, которыми зачитывался с детства. В нем было сразу что-то от Синдбада, который после долгих странствий по чужим морям с несметными богатствами опять ступил на отчий брег, и от сибарита-колдуна в запутанной истории про Аладдина. Статиков о нем ни разу прежде не слыхал и никогда не видел.