Шрифт:
Лина перевела дыхание.
– Я не расстроилась, – сказала она, улыбаясь под пытливым взглядом Оскара. – Картины фантастические. Я очень рада, что ты наконец решился заговорить о маме. – Ей не хотелось лгать ему, но она не знала, как объяснить этот стук сердца в груди. – Просто… у меня был тяжелый день. Завтра я присмотрюсь поближе, но я рада, что ты ее рисуешь.
Плечи Оскара расслабились, губы раздвинулись в широкой улыбке облегчения. Он издал победный клич и повернулся, чтобы обнять дочь.
– Ура! Тогда ладно. Я готов. Завтра звоню Натали. И еще, послушай… – Он разжал объятия и положил руки ей на плечи. – Знаешь, я хочу поговорить с тобой о маме.
– Конечно. Мы поговорим.
– Завтра.
– Завтра у меня много работы.
– Тогда послезавтра. Когда сможешь.
Лина кивнула.
– Спокойной ночи, папа.
– Спокойной ночи, Каролина.
Она наклонилась вперед, подставила щеку для поцелуя, ощутила на лице колючую щеточку его бороды, повернулась и пошла к двери. Ее глаза были прикованы к маленькой точке. За треснувшей дверью вырисовывался темный клинышек – стеклянная ручка со следом большого пальца, испачканного синей краской. Лина потянулась к ручке и открыла дверь. Мимо бело-рыжим вихрем пронесся Душка и заскакал по лестнице, подергивая хвостом.
Лина пошла наверх, в свою спальню; на стене над ступенями висели фотографии, всего восемь штук. Каждая сделана в день рождения Лины – в возрасте от четырех до одиннадцати лет. На каждой она стояла в одной и той же позе: руки по швам, камера нацелена прямо на нее, фигура заполняет всю рамку. На голове – самодельные шапки специально ко дню рождения: с ленточками и бантиками, с большой пластмассовой восьмеркой, с павлиньими перьями, с воздушными шариками.
Лина знала эти фотографии наизусть: в пять и семь лет – с улыбкой, в девять, десять и одиннадцать – серьезная, в четыре – в слезах, в восемь – закрытые глаза и открытый рот. Каждый год Оскар пек торт к ее дню рождения, приглашал друзей, мастерил шапку, ставил Лину у стены, на одном и том же месте, в одной и той же позе – так все годы ее детства. Каждый год ее отец по другую сторону объектива щелкал затвором, останавливая мгновение.
Джозефина
Джозефина прошла через заднюю дверь на кухню и поставила на стол корзину, до половины наполненную ягодами. Пощечина Мистера еще горела на скуле и отдавалась в позвонках, но, посмотревшись в зеркало над умывальником, Джозефина увидела, что отметины на лице не осталось. Она пристально вглядывалась в свое отражение: глаза изменчивого цвета, здесь голубая тень, там зеленая, карие, нет, коричнево-серые, цвета сливались и дробились. «Вечером», – прошептала она. Слово ожило в воздухе, и кухня сразу показалась просторнее, как будто каменный пол опустился ниже, а крыша поднялась к открытому небу.
Она поднялась по ступенькам в комнату Миссис и хлопнула в ладоши перед закрытой дверью спальни.
– Миссис Лу, – позвала Джозефина. – Пора вставать и одеваться. Скоро доктор Викерс приедет, из города приедет.
Мистер несколько месяцев не хотел вызывать врача. «Он просто обдерет нас как липку», – сказал Мистер в прошлом октябре, когда случился первый припадок, когда Миссис Лу вся окостенела и скорчилась на полу спальни. Джозефина такого сроду не видела. У Папы Бо за кафедрой случались приступы оцепенения, но его никогда не трепало с такой демонской силой. Лотти иногда падала на пол, когда молилась, но ее тело оставалось нормальной формы.
– На Миссис что-то накатило, – сказал Джозефине Мистер. – Мы переждем.
Но на Миссис Лу «накатывало» снова и снова, пока тянулись короткие зимние дни с инеем на траве, а потом со снегом на Рождество. Джозефина не помнила такой холодной зимы, выстиранная одежда замерзла на веревке, и Джозефина тащила ее оттаивать в дом, прижимая к себе задубевшие платья и штаны, как партнера по танцам. Ветви ивы тоже замерзли, как будто подметая потрескивающий лед реки хрустальной метлой. Лотти сказала, что от холода люди делаются раздражительными и горазды на всякие выходки, а с Миссис, полагала она, играют злые шутки те родившиеся и неродившиеся младенцы, которых та потеряла. Иногда припадок был долгим и тяжелым, и Миссис после этого спала часами, сон был таким каменным, что Джозефина порой пугалась, что она умерла, и подносила к ее губам зеркало, чтобы проверить дыхание. Но иногда Миссис просыпалась по утрам как ни в чем не бывало и начинала говорить своим певучим голосом о цветах, которые нужно сорвать, об одежде, которую нужно починить, и «где та наволочка, которую я просила выстирать», и «к чаю я хочу кукурузный кекс».
А под Новый год Миссис начала забывать названия простых вещей. «Хлеб, принеси мне хлеб», – сказала она Джозефине, указывая на плед, который согревался у огня. А там и другие ошибки повалили густо, как блохи. «Яблоко», сказала она вместо «расческа». «Дверь» вместо «огонь», «коврик» вместо «ложка», «молоко» вместо «стул». Джозефина пыталась как-то истолковать просьбы Миссис, найти закономерность в этом ее новом языке, но ничего не получалось.
Снег растаял, сменившись весенней красной глиной, наступило время посадок. Мистер редко бывал дома, он работал вместе со своими людьми. Миссис качала головой, ведь позорище какое, но все знали, что их слишком мало. После того, как умер Хэп, а Луиса продали, чтобы на выручку купить семена, один только Отис был достаточно молод и силен, чтобы с утра до ночи тянуть плуг с правильной скоростью. Лотти, Уинтон и Тереза со своими скрюченными пальцами и сгорбленными спинами работали медленно. Папа Бо продал бы всех троих и на вырученные деньги купил бы одного, зато такого, которого можно было бы гонять от рассвета до заката, но у Мистера такого и в мыслях не было. Он никогда не пытался что-то изменить, прорывался теми силами, которые имел. Миссис называла это слабостью, говорила, что не замечала за ним такого, пока они не поженились и не поселились под уже обваливавшейся крышей в Белл-Крике.
Наконец, на прошлой неделе, в изнуряюще жаркий день Мистер вернулся с полей на ужин и обнаружил Миссис на полу, Джозефина поддерживала ее голову, чтобы она не ударилась о пол или ножку стола. Он видел, как тело жены дергалось, глаза были пустыми и белыми. Когда припадок закончился и хозяйка хорошенько выспалась, она настояла, чтобы к ней приехал доктор Викерс из Клермонта, по меньшей мере за тридцать миль к югу. Джозефина помнила – казалось, это было давным-давно – твердые мнения Миссис Лу о расцветке занавесок, именах цыплят, прическе Джозефины, некой картине, которую ни в коем случае нельзя вешать в холле, только в гостиной. «Доктор Викерс знал моего папу. Никого другого я к себе не подпущу», – сказала Миссис: на краткий момент к ней вернулось привычное упрямство в мелочах.