Шрифт:
Но теперь все изменилось, ведь Уэйд начал забывать. Ей хочется спросить, пока память не оставила его, разговаривали ли они с Дженни. Куда смотрела Дженни – в окно или прямо перед собой? Или, может, на него?
В какой момент он сорвал зеркало заднего вида?
Нет, говорит себе Энн, дело даже не в поездке обратно. А в том, как он вообще смог залезть в машину. Открыть дверцу и сесть за руль. Рядом Дженни со стаканчиком лимонада в трясущейся руке – а может, рука не тряслась, может, она была неподвижна. Может, стаканчик был пуст. Может, лимонад пролился ей на брюки, оставив мокрые пятна, как сейчас на брюках у Энн, безобидный рисунок, какой нарисовала бы девочка на заднем сиденье.
Энн пробегает рукой по приборной панели – на ладони влажная мягкость прошлогодней пыльцы. В салоне пикапа все теперь на прежних местах. Зеркало приклеили обратно и повесили на него «ловец снов» с двумя яркими перышками. Коврик помыли, правое заднее сиденье заменили целиком – на такое же, только более яркого оттенка синего и без дырок с торчащей набивкой, которые девочки наверняка любили ковырять пальцами.
Энн поворачивает ключ зажигания и какое-то время сидит с заведенным мотором. Она дышит глубоко. Девять лет – и запах мышиного гнезда давно выветрился, но по временам, когда она ерзает на сиденье, поднимая облачка пыли, в воздухе чувствуется намек на тот старый запах, далекий и сладковатый, кожа и горелая трава.
Хотя, конечно, возможно, это фермеры выжигают поля в долине – там, далеко внизу.
Энн с Уэйдом женаты уже восемь лет. Ей тридцать восемь, ему пятьдесят.
В прошлом году она нашла на чердаке коробку с его старыми рубашками. Она принесла коробку в спальню и уселась на полу в теплом квадрате света. По очереди она доставала рубашки и, повертев их в руках, одни оставляла, а другие откладывала для Армии спасения.
Тут в комнату вошел Уэйд.
– А эта тебе мала? – спросила Энн. Она не оборачивалась, потому что раздумывала, как поступить с жирным пятном. Она подняла рубашку в вытянутых руках и поглядела на просвет.
Уэйд ничего не ответил. Она решила, что он не услышал. Сложила рубашку и потянулась за следующей.
Но не успела она опомниться, как Уэйд придавил ее голову ладонью и ткнул лицом в коробку с одеждой. Она была так ошарашена, что поначалу даже рассмеялась. Но он не ослабил хватку. Край коробки впивался ей в горло, и смех превратился в судорожный вздох, а затем в крик. Она слепо махала руками, царапала ему ноги. Молотила кулаками по его ботинкам, лупила по коленкам локтями. А он все твердил каким-то непривычным, но смутно знакомым тоном: «Нет! Нет!» – чуть ли не рыча.
Собаки. Он использовал этот тон, когда дрессировал собак.
Затем он ее отпустил. Шагнул назад. Она подняла голову – медленно, осторожно. Он глубоко вздохнул и потрепал ее по плечу, будто просил прощения, а вернее, – она осознала это, даже сквозь шок, – давал понять, что сам ее прощает. Помолчав немного, он спросил, не видела ли она его рабочих ботинок.
– Нет, – сказала она, уставившись на коробку с рубашками. Она стояла на коленях, дрожа всем телом, и приглаживала наэлектризовавшиеся волосы, снова и снова, будто это что-то могло изменить. Уэйд нашел ботинки, переобулся и вышел во двор. Через пару минут она услышала шум трактора. Уэйд косил васильки на выгоне.
Еще за год до той жуткой выходки Уэйд начал подавать поводы для беспокойства. Звонил клиентам, обвиняя их в том, что они присылают фальшивые чеки, хотя Энн с выпиской из банка в руках доказывала ему обратное. Шнуровал ботинки, начиная сверху, и завязывал узел внизу. Мог за одну неделю три раза купить в магазине одинаковые плоскогубцы. Однажды швырнул свежую буханку хлеба – теплую, еще не осевшую – в корыто для кур, будто Энн испекла ее специально для них. В другой раз, на исходе января, срубил красивую сосенку и целую милю тащил ее по свежевыпавшему снегу. Увидев Энн во дворе, он с улыбкой указал на срубленное дерево:
– Как думаешь, не слишком высокая?
Рождественское дерево.
– Но, Уэйд… Рождество было месяц назад.
– Как?
– Ты разве не помнишь? – Она в ужасе рассмеялась. – А откуда у тебя, по-твоему, эта куртка?
Но ткнуть ее лицом в коробку с одеждой – это совсем другое; то был единственный раз, когда болезнь проявилась в форме насилия, – насилия настолько ему чуждого, что Энн просто не верилось, что он способен на такое, даже сразу после того, как все произошло.
Но за первым разом последовал и второй. Пару месяцев спустя он прижал ее щекой к холодильнику, к купону, который она туда повесила, на посещение забегаловки «Пэнхэндлер Пайз». Она сопротивлялась, но, как и в первый раз, сделала себе только больнее. Когда Уэйд отпустил ее, она с силой отпихнула его и наорала на него, но он лишь печально смотрел на нее, будто она его разочаровала.
В другой раз, вскоре после этого, Энн набрала ведро шишек и высыпала их на кухонный стол. Она хотела намазать их арахисовой пастой и обвалять в зернышках, а потом развесить на деревьях для вьюрков. Но стоило ей сесть за работу, как на голову легла ладонь и уткнула ее лицом в шишки. На левой щеке осталась россыпь мелких ссадинок.
А однажды ветер распахнул дверь в старую комнату одной из его дочерей. Уэйд подумал, что это Энн. Он прижал ее лбом к двери и твердил: «Нет, нет, нет», пока в страхе и смятении она не пробормотала: «Хорошо».