Шрифт:
— А если я представлю доказательства, что… — Знаем мы твои доказательства. Опять наврешь с три короба: с тебя станется.
— Да ты только поддержи меня, и я… — Отвяжись! А ну как твой замысел рухнет? И Флавия осрамит меня перед этим, с позволения сказать, трибуналом? Я так и слышу, как она изрыгает: "Мало того, что этот червяк предал нас, так он еще прямо здесь выкинул очередной номер — позволил себе непристойную выходку по отношению ко мне! Ну и так далее и тому подобное… Нет уж, уволь".
Тем временем Флавия, нагнувшись к микрофону, говорит: — Рико выступил с самокритикой. Теперь вам предстоит решить, принимаете ли вы ее и согласны ли с тем, чтобы он продолжал работать с Маурицио. Или вы за то, чтобы Маурицио взял себе другого соавтора.
Клац. Желтый свет. Молодые люди хлопают Флавии теми же неравномерными хлопками, напоминающими морзянку; точь-вточь как хлопали недавно Маурицио. Хотя теперь аплодисменты длятся гораздо дольше: видимо, это еще и приветствие хозяйке дома. В общем, у меня появляется возможность уделить "ему" немного внимания. Никак не отреагировав на мое предупреждение, "он" явно пытается представить доказательства того, что Флавия с "ним" заодно. Закончив говорить, Флавия осталась в прежней позе — подавшись вперед и уперевшись ладонями о стол. В этом выжидательном положении ее тело образует прямой угол, а зад приметно выпячен. Что же делает "он"? Прекрасно понимая, что Флавия встала в эту позу ненамеренно, "он" все равно тащит меня к ней. "Ему" наверняка удалось бы войти с ней, по "его" извечному выражению, "в прямой контакт", если бы после первого замешательства я не остановил это отчаянно-неуместное продвижение и не дал бы столь же энергичный задний ход. Обозленный и обиженный, "он" протестует: "- Ну зачем? Ведь она только этого и ждет. Смотри, как раскорячилась! А все ради меня. И чего ты бздун-то такой? — Сам ты бздун. Обойдусь и без твоих дурацких доказательств. По крайней мере, здесь.
— А почему бы и не здесь? — Потому что не надо путать Божий дар с яичницей. Здесь меня ненавидят, заманили в засаду — пусть. Но хочешь не хочешь, а у сегодняшнего собрания есть своя цель, свой порядок, и его надо… как бы это поточнее сказать… уважать, что ли. Вместо этого ты, как заправский садист, решил все испоганить, а заодно и натянуть кого посподручней.
— Ну, теперь всех собак на меня навешает! — Не надо, не надо, — ты личность известная. И желания у тебя не такие, как раньше — наивные, плоские, грубые. Теперь тебе лишь бы на ком-нибудь отыграться, да посмачней, позабористей: ах так, мол, вы на меня давите, решили облагородить? Так я вам покажу: накинусь прямо у вас на глазах на попку Флавии, а там посмотрим, чья возьмет. Признайся по совести, что я прав.
— Да не в чем мне признаваться. А насчет Божьего дара и яичницы вот что я тебе скажу: когда ты наконец уяснишь, что Божий дар — это про меня, а яичница — это как раз про них?" Во время нашей, как всегда быстротечной, перепалки светофор переключается с желтого на зеленый. Аплодисменты затихают. Флавия распрямляется и произносит: — Ливио.
Ливио встает из второго ряда, подходит к столу и занимает место у микрофона. Это невысокий, щупленький паренек, узкоплечий и узкобедрый, с крохотной, змееподобной головкой и приплюснутыми, сглаженными чертами смуглого лица. Одет в желтую майку и зеленые брюки. Говорит скороговоркой, не глядя в мою сторону: — По моему мнению, Маурицио должен поменять соавтора. Рико признал, что он червяк. Спрашивается: какой смысл работать с червяком? Полноценный! Сверхполноценный! Я чувствую это по исходящей от него колкости, необщительности, сухости, прагматичности. Светофор переключается, желтый свет; по гостиной разносится продолжительная, ритмичная овация. Ливио бросает на меня странный вызывающий взгляд, вздергивает худосочными плечиками и возвращается на место. Снова меняется свет. Флавия объявляет: — Эрнесто.
А вот и Эрнесто. Блондин с красным лицом и светло-голубыми глазами. Приземистый, широкоплечий, в белой футболке с засученными рукавами и свободных полосатых штанах, как у южноамериканского плантатора. Заголенные сильные руки покрылись багровым летним загаром. В глазах и форме рта что-то бесшабашно-разнузданное. Ясно, что и он такой же раскрепощенный и полноценный, как Ливио, с той лишь разницей, что у него послабее мозги и посильнее мускулы. Грубоватым и одновременно блеющим голосом он изрекает: — В каком-нибудь Конго одни наемники бьются не на жизнь, а на смерть ради денег. Другие наемники бьются ради тех же денег в куда более спокойных местах — например, в итальянском кино. Меняется только место действия — условия остаются прежними. Я согласен с мнением Ливио: отправим наемника домой.
Клац. Желтый свет. Эрнесто садится под те же ритмичные аплодисменты, какими до него провожали Ливио, но на сей раз, пожалуй, более одобрительные. Очевидно, сравнение с наемником пришлось аудитории по вкусу. Вспыхивает зеленый свет, и Флавия возглашает: — Бруно.
Появляется самый настоящий медведь. Огромный, тучный, усталый, медлительный, в тонкой черной водолазке, прилипшей к груди и животу. В черных же расклешенных брюках и плетеных сандалиях. Полоска белой кожи отделяет водолазку от брюк. Ступни тоже белые как снег. Толстая шея, раздуваясь, выпирает над воротом, поддерживая от подбородка и выше медвежье лицо со сплющенным носом, низким лбом и коротко стриженным ежиком. Секунду Бруно смотрит на меня молча. Этого мгновения вполне достаточно, чтобы применить к нему мою теорию сублимации, которую я сформулировал в отношении Протти, — теорию, основанную на половой импотенции, а то и попросту атрофии. С красноречивой словесной ленью, будто давая понять, что на такую шваль, как я, не стоит тратить лишних слов, Бруно выставляет вперед здоровенную белую руку с зажатым кулаком и опущенным вниз большим пальцем. Все это весьма живо напоминает эпизод из исторического фильма о Римской империи или картинку из школьного учебника истории. На некоторое время он застывает в такой позе, дабы все верно истолковали ее значение, затем опускает руку, трясет головой, совсем как медведь, проглотивший рыбешку, неуклюже поворачивается и отходит от стола. Гляжу на него со спины и поражаюсь почти полному отсутствию зада, усугубленному косолапой поступью столбовидных ног. В гостиной раздаются привычнообязательные аплодисменты. Желтый свет сменяется зеленым. Флавия продолжает: — Патриция.
Сидящая в первом ряду Патриция подходит к столу, сделав всего шаг. И эта полноценная? Еще бы. Вид у нее туповато — забитый, как у девушки, выросшей в обычной семье и воспитанной родителями единственно для удачного замужества. Каштановые волосы, миловидное личико правильной формы с розоватым оттенком, точно у фарфоровой куколки или восковой мадонны; большие, черные, приветливые глаза; маленький носик со скошенным кончиком и губки бантиком. Плавный контур груди слабо оттопыривает полосатую майку цвета морской волны. Светлые брюки в облипочку подчеркивают форму ног, казалось бы, выточенных на токарном станке. Явно взволнованная, даже немного запыхавшаяся Патриция пристально смотрит на меня по-детски ненавидящим взглядом. Впрочем, возможно, она ненавидит собственную руку, которую засунула в один из передних карманов брюк и, глядя на меня, пытается вынуть, но, увы, безуспешно. Внезапно рука с остервенением вырывается наружу. Кулак зажат, как будто Патриция что-то выхватила из кармана. Глотая слоги, она выпаливает: — Вот мой ответ! — размахивается и швыряет мне в лицо горсть монеток по десять лир.
Но что это? Внутри меня вдруг что-то лопается и высвобождается. Затем стремительно поднимается все выше и выше — до самого мозга, словно живительная струя творческой энергии, бьющая из подножия спины, и, змеясь, втекающая по позвоночному хребту до теменной вершины, туда, где зарождается мысль. Неужели это и есть сублимация? Так или иначе, меня охватывает чувство небывалой новизны, легкости и широты. Повинуясь непередаваемому стихийному порыву, я наклоняюсь вперед и плюю в лицо грациозной метательницы монет.