Шрифт:
«Кругом нас были поля, глушь серединной, исконной России. Было предвечернее время июньского дня. Старая большая дорога, заросшая кудрявой муравой, изрезанная заглохшими колеями, следами давней жизни наших отцов и дедов, уходила перед нами в бесконечную русскую даль. Солнце склонялось на запад, стало заходить в красивые легкие облака, смягчая синь за дальними извалами полей и бросая к закату, где небо уже золотилось, великие светлые столпы, как пишут их на церковных картинах. Стадо овец серело впереди, старик-пастух с подпаском сидел на меже, навивая кнут… Казалось, что нет, да никогда и не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой – или благословенной – богом стране (…). А вокруг – беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством. «Закатилось солнце красное за тёмные леса, ах, все пташки приумолкли, все садились по местам!» Закатилось мое счастье, вздыхал он, темная ночь с ее глушью обступает меня, – и все-таки чувствовал: так кровно близок он с этой глушью, живой для него, девственной и преисполненной волшебными силами, что всюду есть у него приют, ночлег, есть чье-то заступничество, чья-то добрая забота, чей-то голос, шепчущий: «Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет ничего невозможного, спи спокойно, дитятко!» И из всяческих бед, по вере его, выручали его птицы и звери лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама Баба-Яга, жалевшая его «по его младости». Были для него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки молочные, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды, знал он молитвы и заклятия, чудодейные опять-таки по вере его, улетал из темниц, скинувшись ясным соколом, о сырую Землю-Мать ударившись, заступали его от лихих соседей и ворогов дебри дремучие, черные топи болотные, пески летучие – и прощал милосердный Бог за все посвисты удалые, ножи острые, горячие…»
Это написано в Париже, в 1921 году, в самом начале печального, горького, казавшегося бесконечным времени эмиграции.
Кем мог стать человек, родившийся в этих краях и наделённый даром литератора? Конечно, он не мог не стать поэтом, не мог не воспеть то, что открывалось ему с самого раннего детства.
До нас не дошли сведения о том, какие любовные увлечения окрыляли в детские годы в этих краях Фёдора Ивановича Тютчева. Мы можем только предполагать, что таковые чувства были, как были они и у Тургенева, и у Бунина, и у Льва Толстого, да и у других писателей и поэтов, оставивших воспоминания о том в своих произведениях, подарив свои чувства литературным героям.
И всё же в целом ряде стихотворений Фёдор Иванович Тютчев оставляет, правда вскользь, к слову, намёки на то, что его сердце воспламеняла любовь в детские годы, в неповторимых, живописных краях Орловщины, благодатных краях Русского Черноземья. Как это было? Быть может, примерно так, как у наших выдающихся мастеров художественного слова?
К примеру, именно на Орловщине Бунин встретил любовь, причём любовь, если использовать определение Пушкина, раннюю, да и первую любовь тоже там встретил. И ранняя и первая любовь блестяще описаны в романе «Жизнь Арсеньева».
«Через час я был уже в Васильевском, сидел за кофе в тёплом доме нашего нового родственника Виганда, не зная, куда девать глаза от счастливого смущенья: кофе наливала Анхен, его молоденькая племянница из Ревеля…»
Вспомните свои первые влюблённости… Вспомните тот необыкновенный трепет, который возникал при каждом мелком брошенном взгляде девичьих глаз, а тем более при первом, самом невинном, кротком прикосновении. Вспомните, и вы найдёте в тех давних своих чувствах то, что столь прекрасно описано Буниным…
«И прекрасна была моя первая влюблённость, радостно длившаяся всю зиму. Анхен была простенькая, молоденькая девушка, только и всего. Но в ней ли было дело? Была она, кроме того, неизменно весела, ласкова, очень добра, искренно и простодушно говорила мне: «Вы мне, Алёшенька, очень нравитесь, у вас горячие и чистые чувства!» Загорелись эти чувства, конечно, мгновенно. Я вспыхнул при первом же взгляде на неё, – как только она, во всей свежести… вышла ко мне, насквозь промёрзшему за дорогу со станции, в вигандовскую столовую, розово озарённую утренним зимним солнцем, и стала наливать мне кофе. Едва я пожал её ещё холодную от воды руку, сердце во мне тотчас же дрогнуло и решило: вот оно! Я уехал в Батурин совершенно счастливый…»
Разве не могло быть что-то подобное у Тютчева? Ведь случалось, что дворянские отроки влюблялись в дворовых девчонок, случались жаркие романы и у дворянских юношей с девушками из соседских имений. Наверняка и у Тютчева были какие-то детские и отроческие увлечения, наверняка были и стихи, просто они не сохранились. Но уж таков был Тютчев. Он на протяжении всего своего творчества не заботился о сохранении написанного им, и в том, что не всё утрачено, заслуга родных и близких поэта, особенно его дочерей, трепетно сохранявших стихи.
А в стихах этих нет-нет да и промелькнёт…
Когда в кругу убийственных забот…)
Нам на душу отрадное дохнет,Минувшим нас обвеет и обнимет.Разве вам, дорогие читатели, не приходилось в те моменты, когда вот в этом самом «кругу убийственных забот» жизнь превращалась в нудное течение серой прозы, вспомнить поэзию детства, отрочества, юности, разве не приходилось с щемящей, но тёплой тоской воскресить в памяти те увлечения, которые заставляли «убийственно» (употребляю излюбленное определение Тютчева) замереть, заново ощущая то, что, казалось, давно забыто? Именно так минувшее обвеет и обнимет, когда Иван Алексеевич Бунин будет завершать свой роман «Жизнь Арсеньева», который во многом, очень многом биографичен. Вспомним завершающие строки…
«Недавно я видел её во сне – единственный раз за всю свою долгую жизнь без неё. Ей было столько же лет, как тогда, в пору нашей общей жизни и общей молодости, но в лице её уже была прелесть увядшей красоты. Она была худа, на ней было что-то похожее на траур.
Я видел её смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда…»
Вот так: «Ни к кому никогда!» Вдумайтесь в это признание! Иван Алексеевич не раз увлекался, влюблялся, заводил романы, один из которых, по нынешнему либерально-демократическому определению обычного сожительства, граничил с «гражданским браком», дважды женился, но так и не забыл ту свою самую первую настоящую любовь. Он посвятил ей, этой любви к Пащенко и драмам этой любви целый роман, роман прекрасный, которым восторгались и восторгаются миллионы читателей и в России, и за рубежом.