Шрифт:
Вытерев Майору лицо, фру Торкильдсен замерла. Она разглядывала своего мужа, а тот вроде как мирно спал, однако на самом деле изо всех сил боролся со смертью. А это не так просто, как в былые времена.
Видать, в маленькой белокурой голове фру Торкильдсен что-то щелкнуло, потому что она неуклюже забралась на здоровенную железную кровать к Майору, с трудом втиснулась между бортиком и крупным Майоровым телом и, устроившись у него на руке, совсем как я до этого, затихла.
В комнате опять повисла тишина, и я не знал, что предпринять. Кровать высоковата, без помощи фру Торкильдсен мне туда не забраться, а поскольку фру Торкильдсен уже сама залезла в кровать, шансы, что она выберется оттуда, поднимет меня и со мною на руках полезет обратно, ничтожны. Я стоял посреди комнаты и обдумывал различные варианты.
Вариант А. Поскуливание. Исключено по причине страхов, о которых я упоминал выше.
Вариант Б. Беспокойно нарезать круги по комнате. Вреда не будет, но, с другой стороны, и пользы тоже. Результата ноль.
Вариант В. Сидеть неподвижно, точно какой-нибудь умилительный спаниель на могиле давным-давно почившего кормильца. «Фидо сидел на могиле девять лет». Ну надо же. Может, Фидо полезней было б застрелиться и отправиться вместе с кормильцем в могилу? Вот только проклятые большие пальцы на лапах. Тот, кто разработает модель огнестрельного оружия для собак, озолотится.
Фру Торкильдсен, видимо, знала, что сегодня ночью Майор нас покинет, но разговаривала с ним так, будто это обычный день, а они просто возвращаются домой. Вот вернутся, нальют себе по бокальчику, усядутся в кресла и будут наблюдать, как день медленно соскользает в ночь. Свечи зажгут. Гайдна послушают. Камин растопят. Беседовать будут, тихо и неторопливо. И все наладится.
Фру Торкильдсен пускай говорит что ей угодно, но, боюсь, уже поздно. Тело, к которому она всю ночь прижималась, постепенно закрывалось. Майор по-прежнему где-то там, внутри, он словно механик, который ходит по мастерской и выключает один рубильник за другим, заворачивает вентили и гасит свет. От этого маленького механика пахнет спиртом и разложением, именно так ему и хочется пахнуть.
– Надеюсь, излишне говорить, что я люблю тебя…
Слова фру Торкильдсен настолько очевидны, что я почти не удивился, а ведь то, что она вообще их произнесла, крайне странно. Я прежде ничего подобного от фру Торкильдсен не слыхал.
Майор трижды громко всхлипнул. Он пока еще здесь, и хотя фру Торкильдсен этого не слышит, он меня зовет – от моего слуха это не укрылось. Лишь сама волчья мать знает, откуда у меня силы взялись, однако я поднапрягся и запрыгнул на кровать. Втиснувшись между стеной и Майором, я уткнулся мордой ему в ладонь, вдыхая запахи моря и фосфора, пробивающиеся сквозь смерть и болезнь. Больше я не боялся.
Он перестал дышать как раз перед тем, как сердце его перестало биться. Несколько секунд оно билось вхолостую. Последнее, что Майор сделал, – это издал звук, на какой прежде был неспособен. Это был отзвук его голоса – он силился выбраться наружу, прежде чем механик доберется и до него.
Все. Майор ушел.
Фру Торкильдсен обнаружила это не сразу. Заснула ли она, не знаю, но сейчас уж точно проснулась. Она назвала его имя. Положила руку ему на лоб, а ухо поднесла к его губам и затаила дыхание. Прибор для вентиляции шипел. А после фру Торкильдсен тихо заплакала, так что пришлось мне тыкаться в нее мордой. Три раза тыкался, пока она меня не заметила. Она шмыгнула носом и положила руку мне на затылок. Чешет она отлично, хоть ей и недостает Майоровой жесткости, но зато у нее ногти длинные. А ногти – дело хорошее. А потом она посмотрела на меня и проговорила:
– Ну вот, Шлёпик, теперь только мы с тобой друг у дружки и остались.
А затем мы все втроем заснули.
Я родился в деревне. С годами запах хлева выветрился, но я все равно собака деревенская. В помете нас было шестеро. И родились мы в конце весны.
Папашу своего я не знал, но на этом давайте-ка, пожалуй, не станем заострять внимание. К психологии я вообще отношусь с недоверием. По крайней мере, к собачьей.
Мои братья и сестры постепенно, один за другим, исчезали, и меня ждала бы та же судьба, не родись я таким, какой есть.
Неправильный окрас.
Моя жизнь повернулась именно так потому, что морда у меня не того цвета, какой считается правильным. Только и всего. В моем случае так вышло, что белое пятно на морде – это единственный участок на всем мне, сплошь черном. Белое пятно на носу – и вот я уже собака второго сорта, неполноценная, непригодная к участию в выставках. Тот, кто остается, когда его братья и сестры распроданы.
Сбоку припека.
В те времена я этого, разумеется, не понимал. Будучи щенком, я радовался каждый раз, когда очередной соперник навсегда отваливал от миски с кормом. Хорошее это было время, и, помню, одно лето выдалось таким чудесным, таким полным ощущений и впечатлений, что когда выпал снег, мне казалось, будто я вообще снег впервые вижу.
Вместе со снегом началась новая жизнь или, точнее, новые жизни в виде новых братьев и сестер. Не спрашивайте меня, кто был отцом этой оравы, но с самого их рождения мое существование сделалось невыносимым. Мать, которая несколько месяцев ходила отстраненная и погруженная в себя, теперь стала ко мне откровенно враждебной. Лишь тот, на кого огрызалась и рычала его собственная мать, поймет, каково это.
Я и глазом не успел моргнуть, как из обожаемого единственного ребенка превратился в изгоя. Изгоя – это еще слабо сказано. Меня вообще в стаю не принимали. Брат и сестры вели себя сносно, да и пахли неплохо, а вот с матерью отношения навсегда разладились. По-моему, эта травма навсегда со мной осталась, но, как я уже сказал, обойдемся без Фрейда. Да и без Павлова тоже, если на то пошло.