Шрифт:
– ... о-о-о!.. – ревел Гарасим черный и несся с колом сверху, взмывая пыль гулким топом яловочных сапог.
Все трое – Лызлов, красноармеец и продкомиссар, – сбившись в кучу, оцепенело глядели вокруг себя. У Лызлова, как от великой боли, оскалились зубы, и был жуток желтый оскал крепких его зубов. Продкомиссар тер себе подбородок, бормоча что-то непослушными губами. А третий, зажимая ладонью подбитый глаз, с ужасом глядел уцелевшим глазом на бабу, поверженную во прах, на лежавшую рядом с ней винтовку. Красивое лицо Рублевской молодайки синело и зверело от судорог. Отовсюду приближались.
– ... что ж это вы, товарищи, бабу мою обидели? – ядовито прошипел кто-то сзади.
Они обернулись все трое. Тут-то и наскочил на них верхним ястребиным летом Гарасим черный.
XIII. Воры гуляют.
Сергей Остифеич провел весь тот день до самого вечера в Чекмасове.
Телефон не действовал, но в трубке как-то звенело, словно кто поддразнивал с другого конца порезанного провода. К вечеру Сергей Остифеич затянул ремень на шинели потуже и выехал в Воры. К этому времени уже совершенно сложился у Сергея Остифеича план: надо заехать в Воры, за бумагами и с каким-нибудь поручением уезжать в уезд от начинающихся бесчинств... Ехал он не спеша, потому что небезопасно было шуметь по темени возле этого края Кривоносовых болот. По-разному шалила в этом месте летучая братия над проезжими. А лошадь у Половинкина была белая: – хорошая цель и по темноте. В одном повороте дороги Сергей Остифеич даже соскочил с лошади и вел ее на поводу, пока не миновал подозрительный осинник. Сергей Остифеич был прав: уже не храбрость, а глупость – подставлять себя под баловную пулю незнакомого удальца.
С самого начала Попузинского луга ударил по Сергею Остифеичу ветер, донес всплески дальнего набата. Место тут было очень просторное. Сергей Остифеич вскочил в седло и хлестнул лошадь. Воры, окруженные лесами, не были видны Сергей Остифеичу: Сергей Остифеич подъезжал с юга. Тут ему показалось, что видит на облаке отсвет огня. Причина набата стала ясна. Опасности не предвиделось. Сергей Остифеич еще раз подхлестнул кобылку.
С опушки, ближней к Ворам, стало видно: пожар, – очевидно горел какой-нибудь из крайних домов. «Разойтись пожар не может, ветер не в ту сторону. А вместе с тем и хорошо: вниманье мужиков хотя бы временно отвлечется на пожар. А там, может быть, и совсем схлынет, рассеется мужиковское волненье. Недолог мужиковский гнев!» Так думал Половинкин, трясясь в седле. Набат стал опять слышен. Исступленно и без сопровожденья малых колоколов, бухал большой, в суматохе утерявший все свое достоинство старшинства. «Должно быть, Пуфла горит!» – подтвердил свои догадки Половинкин и в третий раз подогнал коня.
Он приближался к Ворам бесшумно, тонули в глубокой пыли стуки копыт. И вдруг перед самым селом стало жутко. Он напрягся до багрового стыда и переупрямил страх. Привязав кобылку к перилам моста, он пеше добрался до подъема холма. Попалось на пути подобие водоотводного рва, Половинкин переполз его. К этому времени стало совсем темно, приходилось итти почти наощупь. Так, в темноте, он нашарил плетень крайнедеревенца. Жгучее, неосознанное любопытство охватило Сергей Остифеича, – вот так же в царскую войну, когда в темноте нужно было миновать вражеский дозор или черный наблюдающий глазок пулеметного гнезда. Это было любопытство здорового человека к смерти. – Приникнув к плетню, выглянул.
Несмотря на потемки, улица была вся видна, освещенная лохматым светом пожара. Горела исполкомская изба, стоявшая чуть-чуть на отлете. Ветер затих, и огонь выпрямился. Дыма не было, целые рои небыстрых искр порхали по темноте. Красные сумерки стояли над селом. В улицах царило непонятное оживленье. Вдруг оборвался набат. Кто-то, перебегая от дома к дому, кричал хрипло и властно, из последних сил: «Братцы, оружайтесь! Братцы...». Его призыву отвечал неровный гул. Сергей Остифеич не мог оторвать остановившегося взгляда от горящего исполкома. Покорял его и не отпускал итти этот огромный столб почти неподвижного огня.
Упавшее сердце стучало мелко и часто. Казалось бы: бежать Сереге, шпорить до крови белую кобылу, скакать с донесением в уезд. Но произошло другое. Село встало под знак мятежа. Исполком горел. Все нити подчинения его уезду были порваны. Половинкин ощутил себя освободившимся ото всех недавних забот. Теперь он принадлежал себе самому. И целый вихорь осмысленных, здравых решений не одолел одного, неосмысленного. Что-то пошевелилось в груди, и грудь вздохнула, и тотчас же где-то там, на глубине пощекоталось удивительное желание – быть там, посреди криков, смятенья и опасности. Не отрезвленный и холодом ночи, он стал пробираться за околицей к середине села.
Вдруг, совсем вблизи, загромыхала подвода. Дорога освещалась тем же огненным столбом. В свете его Половинкин узнал: Воровской поп, Иван Магнитов, удирал на телеге, нагруженной доверху поповским скарбом и ребятьем. Сам он сидел на пузатом комоде и держал на коленях, в обнимку, самовар. После заворота дороги влево все это стало еле приметно, и только в глянце самовара предательски торчал красный отсвет пожара. «Ага, бежишь!», с насмешливым волнением подумал Половинкин и хотел уже продолжать свое опасное предприятие, но во время прижался к черной стене мужиковской бани. В мимобегущей, темной и широкой фигуре, спотыкавшейся и падавшей, узнал Сергей Остифеич попадью. Она догоняла поспешающего мужа, задыхаясь и крича шопотом:
– Отец, отец... поднос-те забыл! Возьми, накось, поднос-те... – так с подносом, прижимая его к груди, и побежала она под спуск холма, напрасно взывая к мужу.
Движенье на селе необъяснимо усилилось. Горланили мужики, как бабы, и бабы ругались, как мужики. Куриный бунт, куриная смехота разбухла в страшную тучу на всю округу. Ужасом и кровью захлебнулись Воры в тот день. Временами, нежданная как соглядатай, перебегала оголившуюся полянку неба луна и опять зарывалась в давящую мякоть облаков. И опять, как и Половинкин, терзаемый смертным любопытством, выскальзывала на долю минуты и опять пугливо пряталась. Было чему пугаться...