Шрифт:
Черчилль продолжил в мельчайших подробностях описывать все, о чем они говорили и чем занимались в спальне, а я его не останавливал, потому что его рассказ меня возбуждал и помогал не заснуть за рулем и преодолеть кусок дороги после Хадеры; когда мы выбрались на улицу Фрейда и солнце покрыло гору Кармель тусклой позолотой, он сказал:
– Смотри, Фрид, на дороге, кроме нас, ни души. Это мертвый город. Совершенно мертвый. Мы должны убраться отсюда сразу после дембеля. Если мы этого не сделаем, то через несколько лет растворимся в пейзаже.
– Растворимся в пейзаже?
– Станем как все, – пояснил Черчилль. – Будем таскаться из дома на работу, с работы домой. Отрастим пузо, возьмем ипотеку. Мы не имеем права так поступить. Не имеем права!
– Ладно, Черчилль, – сказал я. – Договорились.
Но этого ему показалось мало, и, после того как мы высадили Офира и Амихая, он заставил меня поклясться, что после армии я перееду с ним в Тель-Авив, потому что без меня у него «не хватит духу».
Меня удивило, что великий Черчилль так во мне нуждается, и было странно давать клятву на четыре года вперед, не говоря о том, что два часа назад я пообещал Офиру, что ради его фильма погибну в армии. Но Черчилль заявил, что не выйдет из машины, пока я не поклянусь, а я жутко устал после этого Дня независимости, поэтому я ему поклялся, а у нас, бывших подданных Британской империи, с этим не шутят: пятичасовой чай – это пятичасовой чай, а данное слово – это данное слово. Таким образом, через три месяца после окончания армейской службы я явился к Черчиллю и сел смотреть объявления «Ищу соседа для совместного съема квартиры», которые он принес для меня из студенческого профсоюза; за все годы, что прошли с того дня, я ни в одной из шести тель-авивских квартир, в которых жил, ни разу не почувствовал себя как дома; с другой стороны, со временем я перестал ощущать себя залетным гостем и даже начал испытывать привязанность к некоторым местам, где мы тусовались вчетвером, – например, к дальнему берегу Яркона, или к шумной площади перед «Синематекой», или к американской колонии на пути в Яффу, – но даже эти слабые привязанности поблекли и постепенно сошли на нет после истории с Яарой.
Без моих хайфских друзей широкие улицы большого города снова стали казаться мне тупиками, побережье сделалось похожим на лобби отеля, а люди, прогуливающиеся по променаду, превратились в чужаков. Их жизнерадостность представлялась мне фальшивой. Прагматичной. Жалкой. Я презирал их и одновременно им завидовал. Я чувствовал, что я чище, чем они. Глубже, чем они. В то же время в них угадывалась благотворная легкость, которой мне никогда не достичь по той простой причине, что я навсегда останусь парнем из Хайфы.
Я умирал от желания узнать, скучают ли по мне ребята, когда на праздник Лаг-ба-Омер разводят традиционный костер. Когда в День памяти смотрят «Блюз уходящего лета». Я открыл, как это скучно и грустно – в одиночку смотреть футбол, особенно израильский. Я убедился, что в моем возрасте трудно заводить новых друзей. Я пытался завязать приятельские отношения с некоторыми из своих клиентов, а кое с кем даже ходил в ирландский паб неподалеку от пляжа. Но из этого ничего не вышло. Слишком многое приходилось объяснять – вместо того чтобы быть понятым с полуслова. От этих встреч слишком веяло корыстью. Плюс у всех был напряженный рабочий график (видимо, не случайно дружба обычно зарождается в школе или на экскурсиях. Чтобы с кем-то сблизиться, нужно располагать свободным временем).
По большей части эти посиделки в пабах только усиливали мою тоску по старым друзьям.
И больше всего – по Черчиллю.
По окончании бакалавриата мы с ним предприняли долгое путешествие по Южной Америке. Офир только поступил на работу в рекламное агентство и боялся, что, если попросит слишком большой отпуск, его уволят; печальная Илана уже была беременна близнецами, соответственно, Амихай тоже отпадал, так что остались только Черчилль и я. Я и Черчилль. Ночью. Днем. В провонявших мочой комнатушках. На многоцветных индейских базарах. На автобусных станциях, где за отсутствием расписания ожидание автобуса растягивалось на несколько часов, а переезд из города в город – на несколько дней.
В подобном путешествии тебе открывается истинный характер спутника, как и ему твой. Дома его можно скрыть, приукрасить; сгладить острые углы. Но в долгой поездке все вылезает наружу. Всплывает на поверхность. Обнажается.
Я, например, никогда не догадывался, насколько Черчилль зависит от чужого внимания. Мне всегда казалось, что у него на лбу написано: я иду своей дорогой, и попутчики мне не требуются. Только в этой поездке я впервые осознал, как отчаянно он нуждается в обратной связи с окружающими. Если в течение нескольких дней мы не встречали новых людей, он увядал. Плечи у него опускались. Он даже начинал запинаться, разговаривая.
Со своей стороны, Черчилль и вообразить себе не мог, до чего я помешан на порядке. В каждой убогой дыре, которую мы снимали, я пытался навести хоть какой-то уют. Когда он швырял одежду на пол, я нудел, словно я его мамаша, и это так его бесило, что в определенный момент мы решили, что ради спасения нашей дружбы будем ночевать в разных комнатах, пусть это и обойдется дороже. Его выводило из себя, что я не в состоянии ни с кем общаться, пока не выпью свой утренний чай с молоком. А меня доставали его нескончаемые придирки к местным. «Посмотри, сколько у них природных ресурсов, – говорил он, указывая из окна автобуса на каскады водопадов. – Просто невероятно, что они их не используют!» Дай ты мне спокойно полюбоваться природой, думал я, слегка отодвигаясь от него, но Черчилль не унимался: «Неудивительно, что они такие бедные. Им лень лишний раз жопу поднять. Они сами не хотят изменить свою жизнь».
Первые несколько недель я с ним еще спорил («Может, это их образ жизни? Может, им так нравится?»), но потом слушал его брюзжание молча («Нет, ты видел, какая жуткая дорога? Что, так трудно отремонтировать? Это не образ жизни, это обычная лень») и молил бога, чтобы он наконец заткнулся. Или доставал кого-нибудь другого в автобусе.
Несмотря ни на что, за всю поездку мы не расставались больше чем на сутки. И, несмотря ни на что, по возвращении домой еще больше сблизились. Возможно, потому что, как утверждает Аристотель, нельзя как следует узнать своего друга, пока не разделишь с ним соль, а возможно, потому, что каждому из нас это путешествие дало шанс убедиться, что мы можем рассчитывать друг на друга.