Шрифт:
— Я проделал отличную работу с твоими ногтями, — рычит он.
— В лучшем случае приемлемую.
Затем его ладони оказываются на голой коже моей шеи, и я дрожу от желания. Я люблю его руки. Я люблю этого мужчину. Он наматывает на кулак часть моих безумно длинных и густых волос, запрокидывает мою голову назад, прижимает губы к моему уху и тихо говорит:
— Ты всегда можешь заплести их и заправить под футболку, — зубы кусают моё ухо, и я снова дрожу.
— А потом ещё и в джинсы? Сам попробуй каждый день заплетать метр с лишним волос, — ворчу я. Не бывать этому. Я уж молчу о том, насколько они густые. Даже мои ресницы сделались длиннее и гуще.
Внезапно я вижу образ нас в постели, где волны моих платиновых волос струятся по его смуглой коже, по его обнажённому телу, и знаю, что он тоже видит это. Как мы запутались в алых простынях, вспотели и говорим «я нуждаюсь в тебе как в воздухе, никогда, бл*дь, не покидай меня» своими телами, потому что так мы это делаем — те, кому слова даются нелегко, и мы всё равно им не доверяем.
— Мне нравятся твои волосы.
— Ладно. Можешь оставить себе после того, как отрежешь. Это помеха в сражении. Стриги давай. И постарайся ровно.
Вздохнув, он разжимает кулак, расправляет мои волосы и начинает стричь — поначалу настороженно, затем всё с большей целеустремлённостью и, надеюсь, точностью. Как же я тоскую по дням, когда я ходила к парикмахеру. Кажется, это было несколько веков и четыре года назад.
Чик. Чик. Чик.
Я стою абсолютно неподвижно, пока он работает (и держу подбородок опущенным, чтобы кончики лучше слились), затем заплетаю свои значительно укоротившиеся волосы и вооружаюсь. Я никогда не знаю, что мне может понадобиться в этом городе: плоть Невидимых, нарезанная и упакованная в баночку из-под детского питания, а потом убранная в карман куртки; глок на поясе, копьё на бедре, ножи с выкидными лезвиями в ботинках. Я уже не утруждаюсь МакНимбом. Я не видела Теней примерно целую вечность, и кроме того, одной лишь мыслью могу заставить себя светиться как небольшое солнышко. Мне бы хотелось оставить себе этот навык, если я найду способ не быть королевой фейри.
— Ты пробовала просеиваться к Рейни? — спрашивает Бэрронс, бросая мои обрезанные локоны в огонь.
Я едва не хлопаю себя рукой по лбу. Что не так с моим мозгом? Я мало просеивалась с тех пор, как обрела эту силу. Один раз я отправилась к Лору (в ночь, когда мне пришлось убить его, чтобы подчеркнуть свой посыл: Больше. Никогда. Не. Шути. Со. Мной.), но я знала, на каком кладбище он находился. Однако недавно я подумала о Кэт в аббатстве и очутилась в Шотландии, где она была на самом деле, и это означало, что мой королевский GPS (в отличие от GPS Кристиана) нацеливался не только на места, но и на людей. Могла ли я просеяться в незнакомую локацию в Фейри, где я никогда не бывала, просто подумав о маме? Я не сомневалась, что они хорошо её спрятали.
Я смотрю в пустоту, вызывая образ своей матери, порхавшей на её воздушной дублинской кухне, которая является мечтой пекаря с чисто белыми шкафчиками и высокими сводчатыми окнами; как она готовит пирог с персиками и пеканами, вся перепачканная в муке и счастливая. Звук её смеха, приятный мамин запах, который наполняет комнату парфюмом, не имеющим ничего общего с химикатами, только любовь и знание, что эта женщина всегда прикроет твою спину, даже когда ты облажалась.
Просеивание ощущается как умирание.
В одно мгновение ты здесь. В следующее уже нет.
А потом ты снова есть.
Однажды я материализовалась частично в стене. В другой раз мы с Алиной отскочили от абсурдно мощных чар Бэрронса, которые защищали книжный магазин, отчего у Алины был фингал, а я была в синяках от головы до пят. Бэрронс — непревзойдённый творец охранных чар. Он что угодно может сделать непроницаемым. И чертовски болезненным, если кому-то хватит дурости попытаться проникнуть внутрь.
Чары Бэрронса — ничто в сравнении с тем, во что я врезаюсь на сей раз.
Я есть.
А потом меня нет.
А потом я муха на шоссе, врезавшаяся в ветровое стекло машины, которая несётся со скоростью сотня миль в час.
А потом я разлетаюсь мерзкой лужицей кишок и слизи, и ни одна косточка в моём теле не остаётся целой.
Всё чернеет.
То есть, черно как в чёрной дыре. Небытие в истинном смысле этого слова. Сенсорная депривация, которая ужасно напоминает то, как Синсар Дабх запихала меня в коробку.
Боль — единственный признак, по которому я понимаю, что всё ещё существую, и чертовски сожалею об этом.
О Боже, боль!
— Бл*дь, Мак, — взрывается Бэрронс где-то на далёком, далёком расстоянии, на другом конце очень длинного и очень тёмного туннеля.
Затем я снова лежу на полу, и надо мной кессонный потолок «Книг и сувениров Бэрронса», и несколько долгих, ужасающих моментов я не могу чувствовать различные части моего тела.
Затем Бэрронс склоняется надо мной, прижимает пальцы к моей сонной артерии, проверяет мой пульс, и по выражению его лица я понимаю, что выгляжу так же, как чувствую себя: как раздавленное на дороге животное.