Толстой Алексей Николаевич
Шрифт:
Голубоватый свет освещал воду и на глубине стаю рыб. Их было столько, что Курицын крикнул. Метнулась летучая мышь ошалелым полетом, и мошки и ночные бабочки толклись в свете.
Луч закачался и внезапно прыгнул на вершину скалы; зубчатая верхушка ее засветилась, и оттуда заклекотал ослепший, недовольный орел. Мы вновь погрузились в темноту, в небытие".
.......................................................................
"Белопольский умер!" - повторяю это по многу раз и не могу понять. Умереть там, на земле, - значит, перестать видеть, слышать, чувствовать. Там говорят: "Ушел от нас". Умереть - значит, остаться одному, в совершенном одиночестве. Так сознаю и я, запаянный в стальную коробку, погруженный на морское дно. Лежу, не шевелясь, в темноте, в мертвой тишине, сдавленный со всех сторон водою. Если бы я похолодел совсем, перестал двигаться - многое ли бы изменилось? Почти ничего.
Еда мне противна. С большими усилиями заставляю себя проглотить несколько ложечек бурды. Тащусь к матросам и слежу, чтобы все были за столом и ели. Оказывается, что чувство голода мучительно лишь первое время, затем наступает перелом, и тело "начинает точно подтаивать. Это чувство физического угасания необычайно странно. Бывают удивительные минуты, - они начинаются с легкого озноба, затем холодок пронизывает все тело, и перестаешь его чувствовать. В напряженном сознании возникает чувство свободы и печали. Действительно, весь мир, вместе с травой и звездами, - во мне. Я растворен в нем тончайшим холодком. Я свободен от всего. Но все же мне печально, точно я не выполнил последнего, самого важного долга. Исполнив его, мой дух не разостлался бы этим холодком, а познал бы что-то иное, - не знаю, совершенное ли, но более простое, земное, милое. Но какой долг? И что познать?
Сказал об этом Яковлеву. Он помолчал и заплакал. Лежит теперь все время лицом к стенке и больше уже не рассказывает снов..."
.......................................................................
Подобными пространными рассуждениями наполнял теперь Андрей Николаевич листы журнала. Происшествий почти не было никаких. Сторожевые суда продолжали зорко следить за побережьем, освещая по ночам берега.
Консервы подходили к концу - и кончились. Остался неприкосновенный запас на одни сутки, но тронуть его можно было только тогда, когда уже самой "Кэт" грозила бы неминуемая гибель. Андрей Николаевич даже прикинул в уме, что человек шесть, если останутся в живых, еще смогут повести лодку, рискнуть и прорваться, а в случае неудачи - взорвать "Кэт". Но пока жива почти вся команда, нужно отлеживаться на дне и ждать.
"Четверо уже больны цынгой, а пятый умирает, - писал затем Андрей Николаевич, - но никто из них не попрекнул меня в том, что подводная лодка ценится дороже человеческой жизни. В самом деле, умирают за знамя, за шелк, прибитый к древку, а "Кэт" и знамя - лишь символ, суровое напоминание о том, чтобы даже в час упадка человек не счел себя свободным от долга.
Мучительно трудно согласовать себя с ними, с людьми. Я хочу быть свободным, не должным, они требуют уплаты. Хочу жить, а им нужна моя смерть. Но если перестану бороться, отдам им себя всего и сразу стану негоден, не нужен, как труп; а если откажусь от долга, закрою глаза, уединюсь, - ведь это тоже смерть...
Курицын разрешает все эти вопросы гораздо проще: "Надо, значит - надо, и - все. Сейчас явился ко мне в одних закрученных выше колена штанах, вокруг головы обернуты лески с крючками, за спиной ~ сетка, сказал: "Дозвольте, пойду - насчет рыбы попытаюсь". Пусть попробует: удастся продержимся лишние сутки.
На рассвете поднялись. Был густой туман; по нему ползали, щупали его огни прожекторов. Курицын скользнул без шума и поплыл в молочной, дымящейся воде. Через минуту его не стало видно. Я обещал назавтра, в тот же час, подняться.
Весь день думал: если останусь жив, чего бы я хотел? Опять странствий? Приключений? Как все ничтожно! Должно быть, я на много лет постарел под водой. Мне ничего не нужно, и все же никогда с такою силою не хотел снова вернуться туда, на землю...
Всматриваюсь в туман; вдруг слышу всплеск, и на палубу лезет мокрая голова Курицына; за спиной у него - сетка, полная рыбы. Отерся, говорит: "Коньячку бы". И едва сошел вниз и выпил стаканчик, свалился и заснул. Рыбу вытащили на палубу, - хватит на трое суток.
Оказывается, Курицын попросту пробрался днем по кустам и можжевельнику вдоль берега и опустошил рыбацкие сети. Обещался завтра пойти на улов за барашком. Лицо у него, спина, руки ободраны, худ так, что ребра торчат, как у лошадиной падали; при этом невероятно доволен. Попросил еще стаканчик коньяку и опять принялся рассказывать команде свои похождения; под конец же до того заврался, что старший механик плюнул.
История с Курицыным волнует меня ужасно. Я в чем-то глубоко не прав и повинен. За все это время, пока лежим на дне, умер Белопольский, томится Яковлев, угасают матросы. А я только рассуждаю о добродетелях, о долге и смерти. Все это - неверно, неверно.
Быть не одному - вот! Одиночество - вот смертельнейший из грехов. Пойти и наловить рыбы важнее, чем впотьмах решить проблему смерти... Черт с ней!
Писать больше не буду.
Сейчас поднимаемся. Слышна глухая мощная канонада. В море идет бой".
4
...На этом оборвался дневник. Далее Андрею Николаевичу писать не было возможности: события пошли стремительно, да и он сам, выйдя из душевных подвалов, почувствовал себя не более как быком, выскочившим на арену.
"Кэт" вынырнула в белый клубящийся туман. От гула и грохота дрожали берега. Мощные, круглые залпы и взрывы чередовались с частой трескотней. Казалось, кашляли, дули друг на дружку, ревели морские черти. Над "Кэт" пронеслась ошалевшая чайка.