Толстой Алексей Николаевич
Шрифт:
– Эх!
– сказал отец Василий, аккуратненько достал из подрясника жестяной портсигар, чиркнул спичкой, по привычке зажигать на ветру подержал ее между ладонями - шалашиком, закурил и, покатав в пальцах, бросил под лавку.
– Ну, вот поверь - была бы в селе другая, кроме тебя, интеллигенция, нипочем бы не стал ходить к тебе.
Подобные разговоры происходили между доктором и отцом Василием постоянно, начиная с весны, когда сгорела колыванская больница. Григорий Иванович передал тогда все дела фельдшеру и сидел в избе, нанятой земством на время, покуда не построят новую больницу.
Три года назад Григорий Иванович был назначен на первое свое место в Колывань. Сгоряча он принялся разъезжать по деревням, лечить и даже помогать деньгами. Таскаясь в распутицу по разбухшей навозной дороге или насквозь продуваемый ледяным ветром в январскую ночь, когда мертвая луна стоит над мертвыми снегами; заглядывая в тесные избы, где кричат шелудивые ребятишки; угорая в черных банях - под герой - от воплей роженицы и едкого дыма; посылая отчаянные письма в земство с требованием лекарств, врачебной помощи и денег; видя, как все, что он ни делает, словно проваливается в бездонную пропасть деревенского разорения, нищеты и неустройства, почувствовал, наконец, Григорий Иванович, что он - один с банкой касторки на участке в шестьдесят верст, где мором мрут ребятишки от скарлатины и взрослые от голодного тифа, что все равно ничему этой банкой касторки не поможешь и не в ней дело. В это время сгорела больница, он шваркнул касторку об землю и полез на полати.
Отец Василий, на глазах которого выматывался таким образом третий доктор, очень жалел Заботкина, забегал к нему каждый почти день, стараясь как-нибудь - папиросочкой или анекдотцем - уж не утешить - какое там утешение, когда от человека осталась одна копоть, - а хоть на часок рассмешить: все-таки посмеется.
Окончив зевать, Григорий Иванович повернулся спять на живот, спустил руку и попросил покурить.
– Сегодня табачок у Курбенева купил, - сказал на это отец Василий и, став под полатями на цыпочки, поднял портсигар, нажав у него потайную пружину.
Григорий Иванович хотя и знал, что портсигар этот "фармазонный" - с фокусом, сделал вид, что не помнит, и потянул фальшивое дно, где папирос не было...
– Что, получил папиросы "фабрики Чужаго", - засмеялся отец Василий, очень довольный шуткой.
– Ну, кури, кури. А я, знаешь, сегодня у Волкова был.
– Говорят, зверь, страшная скотина твой Волков.
– Совершенная неправда! Мало что болтают. Отличный человек, а живет... Вот бы ты, Григорий Иванович, посмотрел хорошенько на таких людей - не валялся бы тогда на полатях. А дочка его, Екатерина Александровна, поверь мне, замечательная красавица, благословенное творение божие... Был бы я живописцем - Марию бы Магдалину с нее написал, когда она перед женихом усмехается.
– Как это так - усмехается перед женихом?
– внезапно перебил Григорий Иванович.
– Разве ты этого не слыхал? Великие живописцы всегда эту усмешку отмечали в своих творениях. Девица, девственница, сосуд любви и жизни, постоянно, как бы видя около себя ангела, указующего перстом на ее чрево, дивно усмехается. Я это тебе не шутя говорю. Ты не смейся.
– Отец Василий поднял брови и курил, пуская дым из носа; потом сказал: - Да, так вот как, - вздохнул, помолчал и ушел.
Но Григорий Иванович совсем не смеялся. Втянув на полати голову, лежал он тихо - закрыл глаза, стиснул челюсти, потому что недаром было ему всего двадцать восемь лет и могли еще его, как гром, поражать нечаянные слова о девичьих усмешках,
3
Сияет в темно-синем небе лунный свет, и кажется - конца не будет ему, - забирается сквозь щели, сквозь закрытые веки, в спальни, в клети, в норы зверей, на дно пруда, откуда выплывают очарованные рыбы и касаются круглым ртом поверхности вод.
Той же ночью луна стояла над утоптанным копытами берегом пруда, - он вышел светлым крылом из густой чащи волковского сада.
У воды, в траве, на полушубке лежал широкоплечий бородатый конюх, опираясь на локоть. Конюшонок неподалеку дремал в седле, сивый конек его спросонок мотал головой и брякал удилами. По низкому лугу, среди высоких репейников и полыни, паслись лошади. Жеребята лежали, касаясь мордой вытянутой ноги.
Вдоль берега, от высоких ветел плотины, медленно шел старичок в кафтане. Дойдя до конюха, он остановился и долго не то смотрел, не то слушал...
– Да, ночь теплая, - сказал старичок. Конюх спросил лениво:
– Что ты все бродишь, Кондратий Иванович, - беспокоишься?..
– Брожу, не спится.
– Все думаешь?
– Думается, да... Ведь я по этим местам, как в колесе, всю жизнь прокрутился - по дому да вокруг. Землю-то до камня протер... Они и тянут старые следы. Помирать, что ли, время?
– На покой тебе нужно, Кондратий Иванович, на пенсию.
– А тут еще барин давеча опять расшумелся, - вполголоса говорил Кондратий.
– Князь-то опять в сумерки приезжал. Коляску оставил за прудом и, вор-вором, на лодке подъехал к беседке и с барышней - разговор... Такой влипчивый, прямо сказать - опасный.
– На то он и князь, Кондратам Иванович, это мы с тобой нанялись продались да помалкиваем, а он что хочет, то и творит. Сказывали, он гостей провожать - из пушки стреляет.