Толстой Алексей Николаевич
Шрифт:
– Рабочий кабинет, - потирая руки, сказал Иван Степанович и указал на стену, где один над другим висели пестрые костюмы, латы и плащи... И, видя, что я все еще недоумеваю, он повторил: - Вспомните-ка, - Иван Кривичев вместе на пароходе ехали из Рыбинска.
И тотчас я вспомнил деревянный театр, полуоткрытый сзади, и у тусклой рампы, перед измалеванными кустами, - коротенькую фигуру короля, в картонной короне, в шелковых отрепьях, с пучком соломы в руке. И как вслед за свистом плохо сделанной бури раздался откуда-то сверху уверенный и наглый свист... И как Лир приподнял брови и кивнул головой, словно говоря: "Ну да, пожалуйста, дайте уж кончу..."
– Так вот как! Вы, значит, Кривичев, трагик, - сказал я.
– Как же сюда попали? Странно.
– Странного ничего нет, - ответил Иван Степанович, подошел к окну, нагнул бутыль, налил два стакана; один предложил мне, другой сейчас же выпил, не вытирая губ.
– Во-первых, милостивый государь, я люблю уединение, И потом я не желаю расточать себя на грязных подмостках. Чего они стоят? Четыре часа безумия, когда сердце готово лопнуть, - и за это платят деньги. Нет, я - артист, а не актер. Прошу различать. Актеру - венки и пошлые рукоплескания, а мне - лишь потрясение души. К чему зритель? Я давно покинул толпу. Играю для себя... Вот здесь!..
Он отдернул ситцевую занавеску. За ней, на двух сходящихся стенах, было написано: извергающийся вулкан, два дерева с фонтаном и луна...
– Между страстью и меланхолией лежит весь миллион переживаний, сказал Иван Степанович.
– Вот мой театр. Играю один классический репертуар... Располагайтесь удобнее... Кажется, я вам еще не надоел.
Иван Степанович мимоходом выпил еще наливки, сбросил пальто, сел, застенчиво улыбнулся и принялся стаскивать панталоны...
– Только не обращайте внимания, - сказал он.
– У меня - небольшой подъем сейчас... А я люблю, признаться, эти минуты.
Он поспешно натянул трико, ботфорты, накинул поверх коричневой своей фуфайки бархатный плащ...
– Ни одного бурана не проходит, чтобы кого-нибудь не занесло... Иначе совсем капут... Ведьма заела... Вы еще ее не знаете, - он вдруг оборвал, подкрался к двери и прислушался.
– Молчит... боится... Я ее сегодня отбрил...
– прошептал он и уставился на меня со страхом.
– Вы что подумали? Бритвой отбрил? Пожалуй, черт знает что еще подумаете...
Он закрыл глаза, вздрогнул, словно от озноба.
– Внизу стряпуха живет, на ночь запирается, такой на нее нападает страх... Очень у нас нехорошо. Никакого нет порядку. Я говорил братьям: "За какие такие грехи отдуваться я должен у вас в пустом дому? За то, что неудавшийся актер, что ли? За это жалеть надо..." А они разочарованного, без участия, без ласки, заперли на смех... Какова человеческая жестокость!.. Да ведь промотался я для искусства... Двадцать два года играл... А знаете, почему оставил сцену? Я трагических любовников играю, а на самом деле не любил ни разу... Вот и решился сначала полюбить, а потом изображать любовь... Я братьям написал: двадцать два года, мол, ошибался, теперь я нашел себя, могу играть... Я пробовал... На. этих подмостках до обморока сам себя доводил... Пусть только денег пришлют на выезд.
Иван Степанович надвинул шляпу с пером на глаза, оперся на эфес шпаги, локтем откинул красный плащ и сердито поглядел на меня.
– Думаете: вот влюбился старый дурак, заперли его с ведьмой, так он и в ведьму влюбился. Я бы вас посадил на денек с этой женщиной. Глаз с меня не спускает. Я - слово, я - шаг, - она все в журнал записывает. Исключительно для надругательства. У нее ничего человеческого нет, провались она пропадом. Через нее и пью! Пропита! Прожита! Опоганена вся душа!..
При этих словах Иван Степанович швырнул шляпу, взъерошил полуседые волосы и ступил к подмосткам. Я молчал. Все это вышло у него плохо неестественно. Он и сам это заметил. Покачал головой, усмехнулся.
– Наигрываю. Сорвался с тона. А?..
– сказал он.
– Я лучше из Шекспира что-нибудь...
Он взошел на помост, задумался, схватив подбородок, и потом проговорил странным, иным голосом, от которого у меня сразу закололо по спине:
– Офелия, иди в монастырь! Иди в монастырь. Не отпирая дверей...
– Он страшно поднял брови и зашептал: - А если он, со зверской лаской, ворвется в девичью обитель, ты шаль свяжи на девственной груди и тайно в узел спрячь иглу.
Иван Степанович вдруг надул щеки, выпустил воздух, сел на ступеньку, уронил голову на руки и заплакал.
– Забыл... Все перепутал, - проговорил он.
– Какая досада!
Вдруг постучались. Иван Степанович сорвался с помоста и, навалившись на дверь, едва проговорил:
– Кто здесь?
– А я это, - ответил ямщик, - промерз.
Иван Степанович впустил его, совсем уже обсосуленного и запушенного снегом.
– Погреться хотел в кухне, а прислуга не отпирает, боится, что ли, проговорил он, переминаясь.
– Так пей же, пей, пей!
– воскликнул Иван Степанович, суя бутылкой в ямщика.