Шрифт:
Кюхельбекер хворал; он жид в обществе врача и дрезденского живописца, которого Нарышкин взял с собою из Дрездена в путешествие, слушал воспоминания Нарышкина о Екатерине и прежних его путешествиях, а между тем прислушивался к народной поэзии - слушал "певиц и певунов Прованса", "канцоны венецианских гондольеров", "романсы бедных детей Савойи, умилительные по простоте своего содержания и своей мелодии".
Новый год он встретил в Марселе. Нарышкин ведет широкую жизнь и любит пестрое общество. 21 января Кюхельбекер записывает: "С некоторого времени обеды Александра Львовича напоминают мне оду Державину к отцу его:
Оставя короли престолы И ханы у тебя гостят, Киргизцы, немчики, моголы Салму и соусы едят! [7]У нас на днях попеременно обедали турки, начальник египетского корабля и несколько греков, Фиц Виллиямс, брат известного члена английского парламента, принц Баденский, лифляндский граф и французы разного калибра. Турка был для меня чрезвычайно занимателен; у него и тени не было нашей европейской принужденности.
В Париже Кюхельбекер познакомился с художником Фонтенье; вообще он охотно записывает впечатления от картин. Так, в Марселе, в карантинном доме, он видел произведшую на него глубокое впечатление картину Давида и барельеф Пюже, посвященные изображению марсельской чумы. Побывал он и в "простонародном" театре, который превосходно описал. Вместе с тем, первоначальное радужное настроение исчезло: Кюхельбекера начинает тянуть домой. Он пишет матери из Марселя 10 февраля (29 января) 1821 г.: "С некоторого времени мучит меня довольно сильно тоска по родине, и если бы Париж и, возможно, Лондон не были целью нашего путешествия, мне бы хотелось прямым путем обратно в Петербург. Итальянское небо - это все же не отечество" (оригинал по-немецки).
24 февраля 1821 г. он записывает: "Завтра мы едем из Марселя в Ниццу. Ницца уже в Италии, но, к несчастью, здесь остановимся и обратимся назад; нам издали покажут Италию, но не дадут отведать ее".
Дорожная остановка в Тулоне вызвала запись Кюхельбекера, превосходно рисующую его как путешественника, легко падающего духом, любопытного.
Не будучи в состоянии видеть беспорядка при отъезде, который его "всякий раз лишает способности связать две мысли сряду, расстраивает и приводит кровь в волнение", он избегал своей комнаты и бродил по Марселю. "При самом нашем въезде в Тулон встретились нам каторжники в красных рубахах, скованные по два - их выгоняли на работу".
В Тулоне в первый раз он переживает чувство полной свободы и независимости, в духе Байрона: "Передо мною открылся вид необозримый: Тулон с пристанию; долина, усеянная домиками; каменные холмы, покрытые садами; прекрасное море во всем своем блеске с островами, мысами и бесчисленными судами.
– Я сел на гранитный обломок; я был совершенно один; только сто шагов от меня висела на выдавшемся камне коза, которая, бог весть, как? отделилась от стада. Свежий морской ветер свевал с меня усталость. Странное, дикое чувство свободы и надменности наполняло мою душу: я радовался, я был счастлив, потому что никакая человеческая власть до меня не достигала и (ничто) не напоминало мне зависимости, подчиненности, всех неприятностей, неразлучных с порядком гражданского общества!" При переезде из Виллафранки в Ниццу он подвергся нападению гондольера. В послании к Пушкину он так писал об этом: ...в пучинах тихоструйных Я в ночь, безмолвен и уныл, С убийцей-гондольером плыл...
И тут же сделал примечание: "Отправляясь из Виллафранки в Ниццу морем, в глухую ночь, я подвергся было опасности быть брошенным в воды". Что это был за эпизод (весьма характерный для того бурного времени), остается неизвестным.
2 марта (н. ст.) он в Ницце, и перед этой записью - поздней вписанное заглавие: "Въезд в Италию". Природа Ниццы и Вилла-франки кажется ему землею обетованною. Но одна любопытная сцена показывает, как близки были ему другие впечатления. Он посетил монастырь Сен-Симье - "обитель капуцинов ордена Доминика". "...На холме несколько выше прочего сада - роща кипарисов, темная, уединенная, насажденная для тихого размышления.
– "Сюда, подумал я, сюда от сует и шуму, от людей и пороков!". Но я спустился в сад, я взглянул на монахов... на лицах некоторых были написаны фанатизм и бессмыслие; другие казались хитрыми и лукавыми лицемерами; я увидел четырех или пятерых, которым не было и двадцати лет, которые еще не знали жизни, не просвещались ее скорбию и радостями, и следовательно, не могли жаждать единственного истинного благоуспокоения. Я с ужасом сказал себе: "Их страсти еще спят, но они рано или поздно проснутся и горе тогда злополучным!" Мне стало душно в этих стенах, и я из них почти выбежал: казалось, минута замедления лишит меня свободы, лишит возможности возвратиться в свет, где могу и должен думать, трудиться, страдать, бороться с жизнью".
Так он заметил среди прекрасной природы неблагополучие: французских каторжников, итальянских монахов. Монахи особенно поразили его. И недаром: в Сардинском королевстве (в состав которого входили Пьемонт и Ницца) царствовала черная клерикальная реакция иезуитов, были уничтожены какие-либо следы радикального равноправия, введенные было при французах; суды колесовали и четвертовали за малейшее проявление вольномыслия.
Между тем - что ускользнуло пока от внимания путешественника - по всему королевству кипела деятельность карбонариев [8]. Запись о монахах датирована 8 марта, а через два дня началась в стране революция: в Алессандрии вспыхнуло восстание; восставшие солдаты захватили крепость и провозгласили испанскую конституцию.
Кюхельбекер покидал Ниццу в "хаосе чувств и мыслей противоречивых": "Слухи, распространившиеся в последние дни моей бытности в Ницце об движении пьемонтских карбонариев, бунт Алессандрии и ропот армии, предчувствие войны и разрушения удвоили мое уныние".
Эта запись уже носит дату 16/4 марта и оканчивается стихотворением "Ницца", отразившим в полной мере чувства, о которых он говорит выше.
Край, посещенный им, - "область браней и свободы, рабских и сердечных уз". Его предчувствия безотрадны: он не сомневается в победе австрийцев ("тудесков"), собирающихся раздавить народное движение:
Гром завоет; зарев блесни Ослепят унылый взор: Ненавистные тудески Ниспадут с ужасных гор. Смерть из тысяч ружей грянет, В тысячах штыках сверкнет; Не родясь, весна увянет, Вольность, не родясь, умрет!Противоречие между жизнью природы и человеческой жизнью сокрушает его:
Здесь душа в лугах шелковых, Жизнь и в камнях, и в водах! Что ж закон судеб суровых Шлет сюда и месть и страх?