Шрифт:
Щеголеву, впрочем, удалось совершенно убедительно доказать, что одно из стихотворений, включенных Гершензоном в круг лирики, отражающей "утаенную любовь", заведомо относящееся к М. Арк. Голицыной, на самом деле никакого отношения ни к другим элегиям цикла, ни к "утаенной любви" не имеет.
Имя М. Арк. Голицыной как женщины, возбудившей самую длительную, самую сильную любовь Пушкина, им почему-то от всех "утаенную", таким образом окончательно отпало. Сам же Щеголев путем тщательного изучения рукописей и в силу различных соображений пришел в выводу, что героиней этого чувства Пушкина, которое ему удалось утаить в течение всей его жизни от постороннего внимания, была пятнадцатилетняя Мария Николаевна Раевская (1805-1863), знаменитая впоследствии жена декабриста С. Волконского.
Оба исследователя обнаружили полнейшее равнодушие к главному вопросу: к вопросу о том, почему и зачем, собственно говоря, понадобилось Пушкину так мучительно и тщательно утаивать любовь, во-первых, к блестящей светской певице М. Арк. Голицыной, приятельнице поэта Козлова и Шатобриана, проводившей большую часть времени за границей, и, во-вторых, утаивать ее по отношению к молоденькой, почти подростку, М. Раевской, сестре Н. Раевского, с которым он был в приятельских, дружеских отношениях еще с 1816 г., и А. Раевского, с которым сблизился в 1820 г.
Этого вопроса биографы даже не коснулись.
Прежде всего отметим, что об "утаенной любви" дело идет у Пушкина не только в элегиях и в поэмах, отмеченных Гершензоном и Щеголевым и датирующихся годами 1820 и более поздними.
Первый, кто ясно говорит о том, что он скрывает и должен скрывать от всех какую-то безнадежную любовь, - сам Пушкин, задолго до цикла элегий и элегических отступлений в поэмах, намеченного биографами.
Это еще элегия лицейского периода, относящаяся к 1816 г.
Ввиду ее важности и полной до сих пор необъясненности, привожу ее.
Элегия
Счастлив, кто в страсти сам себе Без ужаса признаться смеет; Кого в неведомой судьбе Надежда робкая лелеет; Кому луны туманный луч В полночи светит сладострастной; Кому тихонько верный ключ Отворит дверь его прекрасной! Но мне в унылой жизни нет Отрады тайных наслаждений; Увял надежды ранний цвет: Цвет жизни сохнет от мучений! Печально младость улетит, Услышу старости угрозы, Но я, любовью позабыт, Моей любви забуду ль слезы! [1]Поэтический реализм еще не наступил для Пушкина. Картина счастливой любви дает пересчет всех обычных для лицейской лирики общих поэтических черт пейзажа и жанра: "луны туманный луч", "дверь прекрасной", отворяемая ключом, и т. д. Но любовь несчастливая, вызвавшая стихотворение, удивительна реалистическими, ясными, даже резкими, и притом не общими, а конкретными чертами, даваемыми в первой строфе:
Счастлив, кто в страсти сам себе Без ужаса признаться смеет; Кого в неведомой судьбе Надежда робкая лелеет.Не забудем и последнего стиха: о его слезах, слезах его любви.
Эту безнадежную страсть, в которой поэт не может сам себе признаться без ужаса, комментаторы по инерции приписывают все той же "литературной" героине лицейских элегий Е. П. Бакуниной, благо ни она, ни отношения Пушкина к ней, ни даже самое знакомство его с нею сколько-нибудь определенно ближайшим образом не засвидетельствованы. [2]
Никому не пришлось задуматься над тем, что признаться себе в страсти к молоденькой, красивой царскосельской фрейлине, сестре лицейского товарища, Пушкин мог без всякого ужаса; более того, если не страсть, то легкая полувымышленная влюбленность в нее не только Пушкина, но и одновременно двух его других товарищей, Пущина и Илличевского, была совершенно и заведомо известна, так что Пущин упоминает о ней в своих записках, [3] а сам Пушкин в 1825 г. в вариантах стихотворения "19 октября". [4] Это юношеское, скоропреходящее увлечение, как бы имевшее главным образом цель доставить пищу для элегий, до того мало задело Пушкина, что за всю жизнь он не нашел случая заинтересоваться ни героиней этих элегий, ни ее жизнью. Она очень мало нам известна. Лицейские "отшельники" ловили всякий мелькавший мимо женский образ, и образ Бакуниной, можно смело сказать, скользнул мимо Пушкина совершенно бесследно.
В какой же страсти Пушкин-лицеист не мог без ужаса признаться сам себе, каких слез не мог забыть? Такая любовь была, и у него действительно были самые глубокие причины ее скрывать.
25 мая 1816 г. приехали в Царское Село Карамзины. Сразу же Пушкин их посетил и стал бывать очень часто, почти ежедневно. Этой - на сей раз по вполне понятным причинам - "утаенною любовью" и была жена H. M. Карамзина, самого большого для Пушкина литературного авторитета его молодости, Екатерина Андреевна Карамзина. Об этой самим Пушкиным утаенной любви известно, конечно, немного. Но все же кое-что известно.
В рассказах о Пушкине, записанных со слов его друзей П. И. Бартеневым, говорится: * "Покойница Екатерина Афанасьевна Протасова (мать Воейковой) рассказала (как говорил мне Н. А. Елагин), что Пушкину вдруг задумалось приволокнуться за женой Карамзина. Он даже написал ей любовную записку. Екатерина Андреевна, разумеется, показала ее мужу. Оба расхохотались и, призвавши Пушкина, стали делать ему серьезные наставления. Все это было так смешно и дало Пушкину такой удобный случай ближе узнать Карамзиных, что с тех пор их полюбил, и они сблизились". Этот рассказ, конечно, следует освободить от сентиментальных черт старинного рассказа о легкой шалости, приданных ему старушкой Протасовой. Запомним, впрочем, что над Пушкиным, над его письмом смеялись.