Шрифт:
А если это верно, можно ли сомневаться, что официант и полицейский принадлежат к различным племенам? И разве не следует из этого, что французский официант больше сродни немецкому официанту, чем французскому жандарму?
С первой же минуты Джорджа очень заинтересовал мингер Бендиен. И не только потому, что он был голландец. Это-то сразу бросалось в глаза. Он словно сошел с полотен Франса Гальса, это кисть Гальса обессмертила таких вот цветущих, пышущих здоровьем веселых жизнелюбцев, толстых — но вовсе не тяжеловесных на немецкий лад: толстяк голландец как-то поделикатней, а вернее сказать, помельче. Это всего заметней в рисунке и выражении рта. Вот и у мингера Бендиена губы, пухлые и надутые, были, однако, сжаты с некоторой самодовольной чопорностью. Это была истинно голландская складка губ, в ней так явственно сказывался нрав маленького, осмотрительного народа, отлично понимающего свою выгоду. По всей Голландии, в любом городке и селении вы увидите таких бендиенов — в своих хорошеньких домиках, за прикрытыми ставнями, они втихомолку, уединенно вкушают самолучшие житейские блага, причмокивая вот такими пухлыми, надутыми чувственными губами.
Маленькая Голландия — удивительная страна, и голландцы — удивительный маленький народ. И все же это именно маленькая страна и маленький народ, а Джордж недолюбливал все маленькое, мелкое — и страны и народы. Потому что в этих маленьких, пухлых, влажных, надутых ртах сквозит еще и самодовольство, и осторожная расчетливость; расчетливость, которая преспокойно оставалась в стороне от войны 1914 года, пока соседи истекали кровью, жирела и набивала мошну за счет умирающих, оставалась премило чистенькой и чопорной и, очень довольная собой, втихомолку наслаждалась жизнью в миленьких, чистеньких домиках, не суетясь и не выставляя напоказ изобилие житейских благ.
Мингер Бендиен, по всем этим признакам, был доподлинный голландец. Но было в нем и еще нечто, к чему, как завороженный, с жадным любопытством присматривался Джордж. Воплощение всего доподлинно голландского, он в то же время обладал чертами, по которым Джордж научился распознавать племя мелких дельцов. Он уже убедился, что облик этот отличает любого такого дельца, будь то в Голландии, Англии, Германии, во Франции, Соединенных Штатах, Швеции или Японии. Какую-то жестокость и жадную хватку выдавала выпяченная нижняя челюсть. Было что-то чуточку хитрое, увертливое во взгляде, что-то безнравственное в этой гладкой, холеной плоти, какая-то сухость и пустота в лице, которое принимало в минуты покоя отсутствующее, почти бессмысленное выражение, — все это были признаки алчного себялюбия и духовной ограниченности. Нередко думают, что таков облик американца. Но это не лицо американца. Эти черты выдают не национальную и не государственную принадлежность. Это просто-напросто отличительные черты мелкого дельца и коммерсанта, в какой бы стране он ни жил.
Без сомнения, Бендиен мигом освоился бы среди таких же дельцов в Чикаго, Детройте, Кливленде, Сент-Луисе или Каламазу. И чувствовал бы себя как дома на еженедельном завтраке в Ротари-клубе. Жевал бы сигару в кругу самых видных членов клуба; одобрительно кивал бы, слушая слова президента о ком-либо из собратьев, что тот «человек практический, в небесах не витает»; с восторгом участвовал бы во всяких грубых шутках и «розыгрышах», вместе с другими хохотал бы до упаду над такими образчиками остроумия, когда, к примеру, собирают с вешалки соломенные шляпы, вносят в гостиную, швыряют на пол и с хохотом топчут ногами. И усиленно кивал бы, с выражением льстивого согласия на краснощекой физиономии, когда очередной оратор в сотый раз болтает о «служении», о «высоких целях Ротари-клуба» и путях достижения всеобщего мира.
Джордж легко мог представить себе, как мингер Бендиен носится в скорых поездах по всему Американскому континенту, вступает в беседы с другими солидными пассажирами спальных вагонов, вытаскивает из кармана толстые сигары и угощает ими вновь обретенных приятелей, сам с удовольствием жует сигару и важно кивает, одобряя чью-нибудь речь о том, как «я только на днях толковал с одним человеком в Кливленде, у него крупнейшее производство клея и клеевых красок, он свое дело изучил вдоль и поперек, уж он-то знает, что к чему…». Да, мингер Бендиен всюду и везде признает собрата, родственную душу, ведь рыбак рыбака видит издалека, и они сразу найдут общий язык, сразу установится близость, невозможная для Мак-Харга или Уэббера, окажись случайный знакомец таким же американцем, как они сами.
Джордж знал, что Мак-Харг таких людей терпеть не может. Эта неудержимая неприязнь изливалась на его великолепных свирепо-сатирических страницах, и Джордж чувствовал: автор выписывает ненавистных персонажей с почти любовной тщательностью, однако движет его рукою именно ненависть. Так чего ради Мак-Харг пригласил этого человека? Чего ради искал его общества?
И едва об этом подумав, понял, в чем причина. Ни он сам, ни Мак-Харг не могли бы войти в мир Бендиена, и, однако, есть в них обоих нечто от Бендиена, — быть может, в Мак-Харге побольше, чем в нем, Уэббере. Хоть они и принадлежат к разным мирам, существует еще третий мир, в который все они вхожи. Это мир, так сказать, естественного человека, мир людей весьма прозаических, жизнерадостных и общительных, которые любят поесть, выпить, поболтать и повеселиться. Каждый художник отчаянно нуждается в обществе таких людей. Подчас все его существо разрывается между двумя полюсами — одиночеством и стадностью. Чтобы работать, ему нужно уединение. Но и дружеское общение необходимо, иначе он пропал, без людей жизнь утратит для него всю подлинность, в которой он нуждается, как никто другой, чтобы идти вперед и достичь высот в своем искусстве. Но именно оттого, что так настоятельна его потребность в общении, она подчас его предает. Ненасытная жадность, неутолимая жажда жизни нередко делают его беззащитным перед тупоумием глупцов, перед коварством и подлостью филистеров и негодяев.
Джордж понимал, что произошло с Мак-Харгом. Ему и самому не раз случалось через это пройти. Да, правда, Мак-Харг великий писатель, его знает весь мир, и он достиг вершины успеха, о большем не может мечтать писатель. Но как раз поэтому его разочарование, гибель всех иллюзий, конечно же, оказались несравнимо сокрушительней и горше.
А что за разочарование, в чем? Разочарование, которое знакомо каждому человеку — и особенно художнику, творцу. Разочарование от того, что тянешься к цветку — а он увядает, едва его коснешься. Разочарование постигает художника потому, что он вечный юноша и уроки опыта ему не впрок, потому, что в нем вечно жив дух неукротимой надежды и неослабной жажды приключений — и пусть он тысячи раз терпит поражение и тысячи раз повержен, он все равно не сдается, не гибнет окончательно, этот непобедимый дух, отчаяние не научит его мудрости, крах надежд не научит смирению, разочарование — цинизму, от каждого нового удара он только крепнет, с годами прибавляется страсти и жара его верованиям, и чем чаще, чем тяжелей поражения, тем тверже он убежден, что в конце концов восторжествует.
Свой успех, свое торжество Мак-Харг принял восторженно, он ликовал, как мальчишка. В награде, в почетном звании он видел лучезарный образ высшей славы, сбылась самая дерзкая его мечта. И вот, не успел он опомниться, как все кончилось. Он достиг желанного, получил все, к чему стремился, предстал перед великими мира сего, выслушал хвалы и славословия, все это выпало ему на долю, однако ничего не произошло!
И тогда, разумеется, он сделал следующий неизбежный шаг. Ум его пылал, сердце иссушала неутолимая жажда какого-то невозможного свершения, и вот он взял свою награду, наброски всех своих речей и все хвалебные отзывы, что появлялись в печати, — и отбыл в Европу, и пустился странствовать… в поисках чего? Он не мог бы назвать то, чего ищет. Быть может, оно где-то и существует, но где? Он и этого не знал. Он приехал в Копенгаген: вино, женщины, журналисты; и снова женщины, вино, журналисты. Поехал в Берлин: журналисты, вино, женщины, виски, женщины, вино и журналисты. Потом в Вену: женщины, вино, виски, журналисты. Наконец, в Баден-Баден для курса «лечения» — если угодно, лечиться от вина, женщин, журналистов… а на самом деле лечиться от голода по жизни, от жажды жизни, от побед и поражений, от разочарования в жизни, и одиночества, и скуки жизни… лечить преданность людям и отвращение к ним, любовь к жизни и усталость от жизни… в конце концов, лечиться от неизлечимого, от того, что точит, как червь, и жжет огнем, от ненасытной пасти, от того, что пожирает нас непрестанно, до самой нашей смерти. Неужто на свете нет лекарства от неисцелимого недуга? Ради всего святого, исцелите нас от того, что нас терзает! Отнимите его у нас! Оставьте у себя! Нет, верните! Отдайте! Заберите прочь, будьте вы прокляты, но, ради бога, отдайте обратно! Итак, спокойной ночи.