Шрифт:
И вот он отступил на шаг-другой, уперся босыми подошвами в теплые плитки пола, резко, по-военному выпрямился, сделал глубокий вдох и энергично принялся за утреннюю гимнастику. Не сгибая ног, он круто наклонился и, крякнув, вытянутыми руками, самыми кончиками пальцев, коснулся пола. Быстро, размеренно он выпрямлялся и вновь наклонялся, отсчитывая в такт: «Раз! Два! Три! Четыре!» Руки широкими взмахами разрезали воздух, а мысли тем временем по-прежнему бежали по отрадной колее, которую проложила для них вся его жизнь.
Сегодня званый ужин — он так любит эти блестящие, веселые сборища. Притом он немало повидал на своем веку, отлично знает свет и этот город, и хоть он человек добрый, но не прочь позабавиться безобидной насмешкой, словесной перепалкой остряков, да и послушать, как иные злые языки поддразнивают простодушную молодежь. Без всего этого не обходится на таких сборищах, где встречается народ самый разный. И это придает им особый вкус и пикантность. Забавно посмотреть, допустим, как иной простак только-только из захолустной глуши корчится на крючке коварной и жестокой насмешки, — лучше всего из женских уст, ведь женщины на такое великие мастерицы. Впрочем, есть и мужчины, весьма искусные в этой игре — этакие светские комнатные собачки, баловни богатых домов или утонченно-ехидные женственные юнцы, которые всегда сумеют, жеманничая, больно кольнуть отравленной стрелой самого толстокожего провинциала. Есть что-то в лице вот такого уязвленного мальчишки-деревенщины, когда он медленно багровеет от жаркого стыда, изумления и гнева и тщетно силится неуклюжими словами отплатить злой осе, которая ужалила и мигом улетела, — есть в лице такой злополучной жертвы что-то очень трогательное, что неизменно вызывает в мистере Джеке почти отеческую нежность и чудесное ощущение молодости и невинности. Словно он и сам снова переносится на миг в пору своей юности.
Но все хорошо в меру. Мистер Джек был человек не жестокий и не склонный ни к каким излишествам. Он любил блеск и веселье таких вечеров, лихорадочное волненье высоких ставок, быструю возбуждающую смену развлечений. Любил театр и смотрел все лучшие постановки и все лучшее, остроумное и занимательное из «малых форм» — с меткой сатирой, с хорошими танцами, с музыкой Гершвина. Он любил обозрения, которые оформляла его жена, потому что их оформляла она, он гордился ею и наслаждался вечерами в Любительском театре — они для него были высшим воплощением культуры. И случалось, прямо во фраке он шел смотреть состязания боксеров, а однажды, когда вернулся домой, на его белоснежной крахмальной манишке алела кровь известного чемпиона. Таким не всякий может похвастать.
Он любил многолюдье, оживление, любил принимать у себя в доме лучших артистов, художников, писателей и богатых, образованных евреев. Он обладал добрым и верным сердцем. Его кошелек всегда открыт был для друга в беде. Он был щедрый, радушный хозяин, гостей кормил и поил по-царски, а главное, он был нежнейший и любвеобильнейший семьянин.
Но при этом он любил и обнаженные бархатистые спины хорошеньких женщин, и сверкающие ожерелья вокруг стройных шей. Любил женщин соблазнительных, в блеске золота и бриллиантов, который еще подчеркивал ослепительность их вечерних туалетов. Любил женщин — воплощение последней моды: упругая грудь, точеная шея, стройные ноги, узкие бедра, неожиданная сила и гибкость. Ему нравились томная бледность, золотистая бронза волос, тонкие, ярко накрашенные губы — и в складе губ что-то недоброе, нравились удлиненные зеленовато-серые кошачьи глаза, полуприкрытые подведенными веками. Нравилось смотреть, как женские руки сбивают коктейль, и слышать, как низкий, немного хриплый, истинно городской голос — чуть утомленный, насмешливый, слегка вызывающий, произносит:
— Ну, дорогой, что это с тобой случилось? Я уж думала, ты никогда не явишься.
Он любил все то, от чего без ума каждый мужчина. Всем этим он наслаждался, отводя всякому наслаждению подобающее время и место, и ничего иного не ждал от других. Но превыше всего он ставил чувство меры и всегда умел вовремя остановиться. Извечную иудейскую пылкость в нем смягчало чувство классической умеренности. Выше многих других добродетелей он ценил соблюдение приличий. Он знал цену золотой середине.
Он не открывал душу каждому встречному и поперечному, не ставил поминутно свою жизнь на карту, ничего не обещал сгоряча и ничего не делал очертя голову. Все это свойственно сумасбродным христианам. Идолопоклонство и сумасбродство были ему чужды, но в пределах разумного он не хуже всякого другого был готов очень многим поступиться во имя дружбы. Он не бросит друга, пока тот не окажется на грани разорения и гибели, даже постарается удержать его на краю пропасти. Но если человек совсем обезумел и уже не способен внять голосу трезвого рассудка, конечно: для мистера Джека такой больше не существует. Такого он, хоть и не без сожаления, предоставит его участи. Что пользы для корабля, если вся команда пойдет ко дну заодно с единственным пьяным матросом? Пользы ровно никакой, полагал мистер Джек. Глубоким, искренним чувством звучали в его устах два многозначительных слова: «Какая жалость!»
Да, мистер Фредерик Джек был человек добрый и умеренный. Он убедился, что жизнь хороша, и открыл секрет житейской мудрости. А секрет житейской мудрости заключался в готовности с изяществом идти на компромиссы и терпеливо принимать мир таким, как он есть. Если хочешь прожить на этом свете и не остаться без гроша, научись смотреть в оба и слышать, что делается вокруг, на то даны глаза и уши. Но если хочешь прожить на этом свете так, чтобы тебя не били по голове, не терзали понапрасну боль, скорбь, ужас, горечь, все муки людские, — научись еще и не видеть, не слышать, закрывать глаза и уши. Может показаться, что это не так-то просто, но мистер Джек этим искусством владел. Быть может, наследие великих страданий, долгие, тяжкие испытания, через которые прошел его народ, оделили его, словно каплей драгоценной эссенции, даром равновесия и всепонимания. Так или иначе, он этому не научился, ибо этому научить нельзя. Это было дано ему от природы.
Итак, не тот он был человек, чтобы в ночной тьме рвать простыню на полосы и вязать себе петлю или в кровь разбивать кулаки о стену. Не станет он исступленно метаться по отравленному лабиринту ночных улиц, и не унесут его, избитого, окровавленного, из публичного дома. Конечно, подчас нелегко сносить женские причуды, но горькая тайна любви не терзала мистера Джека и не мешала спать спокойно, как не мог помешать неосторожно съеденный шницель по-венски или этот молодой дурень — христианин, который, верно опять под пьяную руку, звонил в час ночи, потому что ему приспичило поговорить с Эстер.
Вспомнив об этом, мистер Джек помрачнел. Пробормотал что-то невнятное. Дураки — они и есть дураки, но пускай дурью мучаются где-нибудь поодаль и не мешают спать серьезным людям.
Да, мужчины способны красть, лгать, убивать, обманывать, плутовать и мошенничать, — это всему свету известно. А женщины… ну, они и есть женщины, и тут уж ничего не поделаешь. Мистер Джек тоже знавал толику той боли и тех безумств, что снедают пылкие молодые души… конечно, это печально, очень печально. Но, независимо ни от чего, день есть день — днем надо работать, а ночь есть ночь, ночью надо спать, и, право же, это просто не-стер-пи-мо.