Шрифт:
Вот и сейчас… Его, словно кокон, окутало теплое розово-белое марево, и уже ничего не было видно, когда где-то рядом прозвучал голос Елены Ивановны:
— Николя! Пора наконец завтракать.
Николай Константинович открыл глаза, все еще наслаждаясь ощущением гармонии, которое поглотило его во сне.
В дверях стояла жена, его ненаглядная Лада.
— Ты уже, оказывается, на ногах?
— А который час?
— Скоро одиннадцать.
«Я проспал в кресле три часа».
— Сейчас… Побреюсь, приведу себя в порядок.
— Хорошо. Мальчики уже позавтракали. Убежали на озеро ловить рыбу. У тебя какая-то бумага упала.
И Елена Ивановна осторожно прикрыла за собой дверь.
Внезапно заколотилось сердце. Он поднял черновик завещания, который лежал у его ног, подошел к письменному столу, намереваясь спрятать его на дне нижнего ящика, — письмо Вадима Диганова, ученика школы Общества поощрения художеств, которую возглавлял Николай Константинович, лежало в нижнем ящике сверху, на видном месте. Странно…
Через полчаса на веранде, за широким окном которой разгорался солнечный августовский день, они вдвоем завтракали под уютное пение пышущего жаром самовара. Николай Константинович украдкой наблюдал за женой: она разливала чай по стаканам, опускала в них бледно-желтые кружки лимона, зажатые специальными щипчиками — этот жест был знаком ему с давних-предавних пор… Вернее, в день их знакомства он увидел его и запомнил навсегда.
«Боже мой! Неужели с того дня… Ведь это случилось в августе! Может быть, даже 12 августа? Только тогда было пасмурно, то начинался, то переставал дождь. На станции я взял извозчика, он подвез меня до ворот усадьбы, дальше я отправился сам. Аллея через весь старый парк, могучие липы, темные стволы которых с одной стороны мокрые от дождя, впереди двухэтажный белый дом с округлой большой террасой, дорические колонны. Меня встретил старик-слуга, а может быть, дворецкий, весьма преклонных лет, величественный, в ливрее и белых чулках, справился, по какому я делу, сказал, что барин „сегодня не будут, в отъезде“, зато барыня и ее племянница дома, сейчас на прогулке, но скоро пожалуют к вечернему чаю. Он привел меня в большую гостиную — мягкая мебель, картины на стенах, на окнах задернуты шторы. Время близилось к вечеру, смеркалось. Ах эти летние сумерки в барских усадьбах России! Неужели все это в прошлом?..»
И неужели с тех пор минуло девятнадцать лет? У них уже почти взрослые сыновья, Юрию шестнадцать лет, Святославу — четырнадцать. Страшная война, захватившая половину Европы, революция, сокрушившая Россию… Пала монархия Романовых, в стране новая власть — советская, большевистская, или как там победители называют себя? Он с семьей здесь, в Финляндии, в Сердоболе, уже больше двух лет отрезанный границей от России, от Петрограда, и почти нет с ним связи, хотя северная столица рядом.
«А какая сложная, счастливая, деятельная жизнь вместилась в эти девятнадцать лет! И похоже, она осталась за той чертой, которая разделяет Россию и Финляндию. Сейчас я могу признаться себе: если бы моя жизнь действительно оборвалась в семнадцатом году, я все равно был бы благодарен Богу и за свою судьбу, и главное, за тот августовский вечер в Бологом, когда она, моя единственная любовь, моя Лада возникла передо мной в сумерках путятинской гостиной».
…Это случилось летом 1899 года. Уже известный художник Николай Константинович Рерих был откомандирован Русским археологическим обществом для изучения вопроса о сохранении памятников старины в Тверскую, Псковскую и Новгородскую губернии. На Новгородчине ему нужно было заехать в имение князя Путятина, находящееся в Бологом; член Петербургского филиала археологического общества, князь в письмах обещал молодому художнику свое содействие по интересующим его вопросам — по роду своих занятий и пристрастий князь был в них весьма сведущ.
И вот пасмурный вечер в Бологом, шорох дождя в старом парке, неосвещенная гостиная в барском доме, Николай Константинович, удобно устроившись на мягком диване под портретом какого-то предка княжеского рода Путятиных (судя по мундиру, петровских времен), полудремлет, думая: «Похоже, дворецкий не доложил обо мне, забыл». Конечно, можно встать, поискать хозяев, они наверняка уже давно вернулись с прогулки. Но не хочется…» Непонятное волнение, предчувствие томят молодого живописца…
И вот голоса, легкие шаги; несут лампу, от которой разбегается неверный свет.
В гостиной появляется молодая особа в длинном платье, рядом, с керосиновой лампой в руке, семенит дворецкий, и весь его вид — сокрушение и раскаяние:
— Извините, Елена Ивановна! И вы, господин… запамятовал вашу фамилию… Извините! Совсем по хозяйству забегался, да и старость… Старость, доложу вам, не радость.
— Да полно вам, Захар Петрович! Забыли — что ж теперь поделаешь. Сейчас попотчуем гостя чаем, и он нас простит. Вы ведь простите, верно?
В полумраке он смотрит на нее, лампа освещает только половину лица — прекрасного, совершенного. Изящество, грация во всем ее облике. И еще… Нечто струится вокруг этой молодой, даже юной женщины — сколько ей лет? Восемнадцать, двадцать — не больше. Струится или клубится невидимое облако… Чего? Доброты, любви, всепонимания? Нет точных слов. Но он чувствует, что это облако — только для него. Все странно, непонятно… Что в конце концов происходит с ним?
— Что же вы молчите, Николай Константинович? Вы нас простите? — Она легко, празднично смеется. — Конечно, после того, как мы вас покормим и напоим чаем. Вы нас простите за то, что были забыты в зале, всеми брошены?
— Я уже простил, сударыня! Но откуда вы знаете мое имя?
— А дядя сказал, что вы к нам едете, но день не согласован, не обессудьте! Дядя появится завтра или послезавтра, у него в Новгороде, в Дворянском собрании, какие-то неотложные дела. Вы пока погостите в нашем захолустье. Мы вас никуда не отпустим. И не смейте сопротивляться!