Шрифт:
Если один атом содержит в себе столько энергии, что же тогда сказать о человеке, в котором целые вселенные атомов? Если он поклоняется энергии, почему же он не взглянет на самого себя? Если он может постичь и, к собственному удовлетворению, наглядно показать беспредельную энергию, заключенную в бесконечно малом атоме, что же тогда сказать о тех Ниагарах, что заключены в нем самом? И как быть с энергией Земли, если говорить еще об одном бесконечно малом сгустке материи? Если мы ищем, каких бы демонов взнуздать, то их такое бесконечное множество, что при одной мысли о них оторопь берет. Или же, напротив, — возникает исступление отчаяния и тянет бежать куда глаза глядят, не разбирая дороги, сея вокруг бессмысленный страх. Теперь только и можно оценить в какой-то мере то рвение, с которым Сатана выпустил на волю силы зла. За свою историю человек так ничего и не узнал об истинно демоническом. Он жил в призрачном мире, наполненном лишь едва слышными отзвуками. Спор между добром и злом решился давным-давно. Зло принадлежит иллюзорному миру, миру фантазии. Смерть химерам! О да, но ведь их давно уж прикончили ? Человеку было дано второе зрение, чтобы он видел насквозь и дальше мира фантасмагорий. От него требовалось одно-единственное усилие: открыть глаза души, заглянуть в самое сердце реальности, а не барахтаться в мире иллюзий и самообольщений.
Я чувствую необходимость уточнить свое толкование жизни Рембо; речь идет о таком понятии, как судьба. Рембо было предназначено стать самым пламенным поэтом нашего века, символом проявляющихся сейчас разрушительных сил. Ему выпал жребий , думал я прежде, — дать заманить себя в жизнь деятельную, в которой его ждал бесславный конец. Говоря, что сама судьба его зависит от «Saison», он, полагаю, хотел сказать, что «Saison» определит его дальнейшую жизнь; так оно и случилось, теперь это несомненно. Если угодно, мы можем предположить следующее: когда Рембо писал «Сезон в аду», он столь полно раскрылся сам себе, что ему больше не требовалось самовыражаться на уровне искусства. Как поэт он уже сказал все, что мог. Мы догадываемся, что он это понимал и, следовательно, отвернулся от искусства намеренно. Некоторые считают вторую половину его жизни чем-то вроде сна Рипа Ван Винкля 27 ; это не первый случай, когда художник бежит от мира в сон. Поль Валери, имя которого здесь немедленно приходит на ум, совершил нечто подобное, когда лет на двадцать или около того покинул мир поэзии ради математики. Обычно следует возвращение или пробуждение. В случае Рембо пробуждение наступило в смерти. Слабый огонек, угасший с его кончиной, разгорался с новой силой и яркостью по мере того, как распространялась весть о его смерти. Покинув эту землю, он обрел более удивительную, более полную жизнь, чем когда-либо в своем земном существовании. Невольно спрашиваешь себя: если бы он вернулся в нашу теперешнюю жизнь , какую бы поэзию он создал, что именно захотел бы сказать? Ведь он, чья жизнь оборвалась в самом расцвете, оказался словно бы несправедливо лишенным той завершающей стадии бытия, на которой человеку дано примирить раздиравшие его ранее внутренние противоречия. Большую часть жизни проведший под гнетом проклятия, бившийся изо всех сил, чтобы выбраться в чистые, открытые пространства своего существа, он терпит крах именно тогда, когда тучи явно стали рассеиваться. Лихорадочно-кипучая его деятельность говорит о том, что он чувствовал, сколь краток отпущенный ему жизненный срок; то же было и с Д. Г. Лоуренсом, и с другими. На вопрос, удалось ли таким людям в полной мере реализовать себя, хочется ответить утвердительно. Однако им не позволено было пройти весь цикл; если мы хотим воздать им должное, надо учитывать и это непрожитое будущее. Я уже говорил это о Лоуренсе, скажу и о Рембо: будь им даровано еще тридцать лет жизни, песнь их зазвучала бы совершенно по-иному. Они всегда жили в согласии с судьбой; их предал их собственный жребий, и это может ввести нас в заблуждение при исследовании их поступков и мотивов.
27
герой одноименного рассказа американского писателя Вашингтона Ирвинга (1783-1859), проспавший много лет и проснувшийся в другую эпоху.
Рембо, по моему представлению, был par excellence 28 личностью, способной к саморазвитию. Тот путь, который он прошел за первую половину жизни, поражает не более, чем путь, пройденный за вторую половину. Вероятно, мы просто не понимаем, в какую славную стадию он должен был вступить. Он заходит за линию нашего горизонта накануне новой великой перемены, в начале плодотворного периода, когда поэт и человек действия сливаются воедино. Мы видим, как угасает он, потерпев полное крушение; мы и представления не имеем, какую награду готовил ему многолетний опыт земной жизни. Мы видим, что в одном человеке соединились два противоположных существа; мы видим конфликт, но не видим возможности согласия или разрешения конфликта. Только те, кто хочет постичь значение его жизни, позволят себе увлечься подобными догадками. Однако рассматривать жизнь великой личности можно лишь с одной целью: изучить ее в сочетании с творчеством, выявить сокрытое и неясное, вроде бы незавершенное. Говорить о настоящем Лоуренсе или о настоящем Рембо значит осознать тот факт, что действительно есть и неизвестный Лоуренс, и неизвестный Рембо. Споров вокруг этих фигур не было бы, если б им удалось осуществиться полностью. В этой связи любопытно отметить, что именно тех, кого более прочих занимает задача раскрыть самое сокровенное — и самораскрыться , — окутывает густейший ореол тайны. Такое впечатление, будто эти люди с самого рождения изо всех сил стараются обнажить все самое потаенное в своей натуре. В том, что их гложет тайна, едва ли можно сомневаться. Не требуется знание оккультизма, чтобы почувствовать разницу между их терзаниями — и трудностями других выдающихся людей. Эти личности тесно связаны с духом времени, с теми глубинными противоречиями, которые свойственны веку и которые создают его характерные особенности и общую атмосферу Они всегда внутренне явно раздвоены, и не без причины, ибо они воплощают в себе одновременно и старое и новое. Именно поэтому требуется больше времени и большая беспристрастность для того, чтобы понять и оценить их, нежели самых прославленных их современников. Эти люди уходят корнями в то самое будущее, которое так глубоко тревожит нас. Им присущи два жизненных ритма, два лица, которые требуют двух различных толкований. Эти лица, эти ритмы постоянно переходят, перетекают друг в друга, составляя единое целое. Мудрость этих противоречивых душ недоступна нам, не постигающим их; язык их кажется нам загадочным, а то и вовсе бессмысленным и глупым.
28
Здесь: в высшей степени (фр.).
В одном из стихотворений Рембо упоминает эту точащую его тайну, о которой я уже говорил:
Hydre intime, sans gueules,
Qui mine et desole.
[Внутренняя гидра который уж год
Меня день и ночь беспощадно грызет, (фр.)]
Эта мука отравляла ему жизнь и в зените и в надире его существования. В нем были сильны и солнце и луна, причем оба помрачены. («Toute lune est atroce et tout soleil amer» 29 .) Ржа точила самую его сердцевину; она расползалась, словно рак, поразивший его колено. Жизнь Рембо-поэта, пришедшаяся на лунную фазу его развития, обнаруживает то же свойство помраченности, что и более поздняя часть его жизни искателя приключений и человека действия, представлявшая собой солнечную фазу. В молодости он едва не сошел с ума, а потом, на смертном одре, он снова избег этой участи, покинув наш мир. Если бы не ранняя смерть, единственно возможным выходом для него была бы жизнь созерцательная, в мистическом слиянии с высшими силами. Я убежден, что все его тридцать семь лет были подготовкой именно к такому повороту.
29
Жестока каждая луна, и солнце каждое уныло (фр.).
Почему я решаюсь рассуждать об этой неосуществленной части его жизни с такой уверенностью? Потому опять же, что вижу сходство с моей собственной жизнью, с моим собственным развитием. Умри я в возрасте Рембо, что было бы известно о моих целях, о моих усилиях? Ничего. Меня бы сочли отъявленным неудачником. Лишь на сорок третьем году я дождался выхода моей первой книги. Это было решающее событие в моей жизни, во всех отношениях сопоставимое с изданием «Saison». Когда книга появилась, для меня кончился долгий период горести и безнадежности. Это была, можно сказать, моя «негритянская книга» — слово крайнего отчаяния, бунта и проклятия. Одновременно это и пророческая книга, и целительная, причем не только для моих читателей, но и для меня. Она обладает тем спасительным свойством искусства, которое часто отличает произведения, порывающие с прошлым. Она дала мне возможность распроститься с минувшим и вновь войти в него через черный ход. Терзающая меня тайна по-прежнему не дает мне покоя, но теперь она стала «секретом полишинеля», и я в силах с ней справиться.
И какова же природа этой тайны? Могу лишь сказать, что она связана с матерью. Мне кажется, и у Лоуренса, и у Рембо все было очень похоже. Именно отсюда берет начало бунтарство, свойственное и мне. Смысл его состоит — точнее не подберу слов — в поиске своего истинного родства с человечеством. Родство это не обрести ни в личной жизни, ни в жизни коллективной, раз уж принадлежишь к этому типу людей. Такому человеку приспосабливаться не дано совершенно, до сумасшествия. Он жаждет найти себе равного, но его окружает лишь бескрайнее пустое пространство. Ему необходим учитель, но ему не хватает требуемого смирения, уступчивости, терпения. Ему неуютно, не по себе даже с нравственно и духовно великими; ведь и величайшие из них несовершенны и небезупречны. Тем не менее испытываешь близость только с этими лучшими из лучших. Это противоречие первой величины, противоречие, исполненное высочайшего смысла. Такому человеку необходимо установить, чем же в конечном счете его собственная необычная личность отличается от всех прочих, и вот тут-то он и выявит исконное родство со всем человечеством, даже со сквернейшими его представителями. Приятие — вот ключевое слово. Но приятие-то как раз и является главным камнем преткновения. Это должно быть полное приятие, а не слепой конформизм.
Что же так мешает этому человеку принять мир? Как мне теперь представляется, мешает то, что в ранние годы вся темная сторона жизни — и собственного существа, конечно, тоже — подавлялась, задавливалась совершенно, до неузнаваемости. Если не отринуть эту темную сторону, бессознательно убеждаешь себя, то тебе неминуемо грозит утрата индивидуальности, еще большая потеря свободы. Свобода неразрывно связана с выявлением своей особости. Спасение возможно, только если сохранить свою уникальную личность, пребывающую в мире, который стремится к полному единообразию во всем. Здесь-то и кроется первопричина страха. Рембо подчеркивал, что он не мыслит спасения без свободы . Но ведь спастись можно, лишь отказавшись от этой призрачной воли. Воля, которой он жаждал, состояла в ничем не ограниченном утверждении своего «я». Это не свобода. Под воздействием этой иллюзии можно, прожив достаточно долго, выявить все грани своей личности — и тем не менее всегда найдется причина для недовольства, повод для бунта. Такая воля дает человеку право протестовать, а в случае нужды и обособляться от всех. Особенности других людей тут в расчет не принимаются. С такой свободой человеку не отыскать свое родство, свое единство со всеми людьми. Он навсегда остается обособленным, навеки отлученным от других.
Для меня это имеет лишь один смысл: человек по-прежнему неразрывно связан с матерью. Все его бунтарство — только для отвода глаз, не более чем отчаянная попытка скрыть эту прочнейшую связь. Люди такого склада всегда восстают против своей родины — иначе и быть не может. Главное пугало — это порабощение, неважно кем, страной ли, церковью или обществом. Они жизнь кладут, чтобы разбить эту цепь, но их точат изнутри тайные узы, не дают им покоя. Сначала нужно примириться с матерью, а уж потом отделываться от навязчивой идеи оков. «На волю! Вечно — на волю! Но не пускает меня пуповина». Кажется, это мои собственные слова в «Черной весне» — золотое время, когда я почти овладел тайной. Нет ничего удивительного в том, что человек отдаляется от матери. Не замечает ее, разве только как помеху. Человек стремится к уюту и надежности ее утробы, жаждет той тьмы и покоя, которые для неродившегося то же, что для истинно рожденного — сияние дня при вступлении в мир. Общество же состоит из закрытых дверей, из запретов, умолчаний, законов и всяческих табу. Это — неотъемлемые составляющие общественной жизни, их просто так не устранить; наоборот, необходимо учитывать и использовать их, если мы хотим создать когда-нибудь подлинно человеческое общество. Вечно длится этот танец на краю кратера. Вас могут признать великим мятежником, но полюбить — не полюбят никогда. А мятежнику более, чем всем другим, необходимо познать любовь, одарить ею даже важнее, чем получить ее, а самому раствориться в ней — еще важнее, чем одаривать ею.