Шрифт:
В. Э. Вацуро писал: «Он (Эйдельман. – Я. Г.) начинает изучать психологию личности Николая. Ему важно понять мотивы его поведения, ибо без этого непонятны ни дошедшие до нас отрывочные реплики участников диалога, ни самый рисунок поведения Пушкина» 6 .
Между тем именно рисунок поведения Пушкина после рокового свидания 8 сентября 1826 года, с которого и начался путь Пушкина к трагедии и гибели 1830-х годов, ставит перед исследователями сложнейшие задачи, процесс решения которых требует искусства анализа исторического и психологического.
6
Там же.
Эйдельман владел этим искусством в высшей степени. И две названные статьи, несмотря на скромные размеры, существенно дополняют его более фундаментальные исследования чрезвычайно многоаспектного сюжета – оторванный шестилетней ссылкой от активного политического быта Пушкин в принципиально изменившемся мире николаевской России.
В статье «Снова тучи… Пушкин и самодержавие в 1828 году» Эйдельман пишет: «Автору уже не раз приходилось высказываться о том, что сам поэт, с его широчайшим взглядом на сцепление вещей и обстоятельств, не видел тут никакого противоречия; что оба полюса – „сила вещей“ правительства и „дум высокое стремление“ осужденных – составляли сложнейшее диалектическое единство в системе его политического и нравственного мышления. <…>
Разумеется, сохранение этого единства нелегко давалось самому поэту; понимание его позиции было труднейшей задачей для старых друзей-декабристов и – совершенно невозможной для подозрительной власти».
Безусловная заслуга Эйдельмана в том, что он ввел плодотворное понятие диалектичности пушкинского мышления. Для него, с его обостренным вниманием к нравственному содержанию исторического процесса, реализованного через сумму человеческих поступков, диалектичность пушкинского подхода к своему взаимоотношению с государством отнюдь не нравственный релятивизм. Это удивительная способность Пушкина, его аналитического ума, сопряженного с даром художественного проникновения в самые загадочные области человеческих отношений – в политике в том числе, – находить органику в противоречивости явлений.
Понимание этой пушкинской способности дает возможность Эйдельману показать сложный рисунок отношений Пушкина и Карамзина.
Название статьи «Сказать все…» восходит к любимому Пушкиным парадоксу итальянского публициста аббата Гальяни (1774): «…Что такое высшее ораторское искусство? Это искусство сказать все – и не попасть в Бастилию в стране, где не разрешается говорить ничего». Любопытно, что этот парадокс Гальяни Эйдельман занес в дневник.
Воззрения самого Карамзина на положение писателя-гражданина тоже были не лишены парадоксальности,
В 1797 году уже усвоен страшный урок якобинского террора и Карамзин вряд ли готов приветствовать революцию – он пишет:
Тацит велик; но Рим, описанный Тацитом,Достоин ли пера его? В сем Риме, некогда геройством знаменитом,Кроме убийц и жертв не вижу ничего.Жалеть о нем не должно:Он стоил лютых бед несчастья своего,Терпя, чего терпеть без подлости не можно!Это явный призыв к сопротивлению. Но удивительна максима, произнесенная Карамзиным в 1819 году: «Честному человеку не должно подвергать себя виселице».
Эйдельман ищет объяснения этому противоречию. «Как известно, смысл этой фразы не в том, что порядочному человеку должно избегать опасностей, беречь себя и т. п. Карамзин хотел сказать (речь шла, разумеется, не о тиранических режимах, но сколько-нибудь просвещенных), что если честного человека тащат к виселице, значит, он не использовал законных, естественных форм сопротивления, изменил самому себе».
Но максима Карамзина произнесена в контексте, который не содержит оговорок. Она категорична. И Эйдельман в книге «Последний летописец» комментирует эту максиму несколько по-иному: «Слова Карамзина в 1819 году: „Честному человеку не должно подвергать себя виселице“. Карамзин в 1819-м (то есть в разгар споров о его восьми томах) очевидно хотел по-другому сказать уже прежде им сказанное, что „всякие насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот, в то время как для честного человека возможны другие пути…“» 7
7
Эйдельман Н. Последний летописец. M., 1983. С. 112.
Снова надо вспомнить точное наблюдение В. Э. Вацуро о «личном начале» в исследовательской работе Эйдельмана, которая давала читателям и слушателям возможность воспринимать Эйдельмана как современника его героев. Но это интенсивное «личное начало» определяло и другой важнейший аспект его существования в историческом потоке. Он с не меньшей остротой ставил перед собой те же проблемы, которые стояли перед его героями.
Судя по его дневникам, Эйдельман мучился двойственностью своего положения – неприятием советской реальности и неготовностью к радикальному действию. Речь шла, естественно, не о вооруженной борьбе, но о прямых высказываниях во время выступлений.