Своей повести "Русская плясовая" Игорь Изборцев предпослал эпиграф - "Не будь побежден злом " ( Рим.12.21.". Эту библейскую мудрость можно назвать ключевой для этого произведения. У героя повести Петра Петровича смолоду завелась в душе дурная мысль - "сплясать на могиле бывшего сотоварища" русскую плясовую. И все из-за того, что за его друга Николая вышла замуж девушка, которую он любил. Жизнь на долгое время развела их, но потом снова свела на одном заводе, да вот беда, никак не уходило из его души зло, и продолжала в нем жить дурная мысль, "главная тайна всей его жизни". Но какой прок со зла? Петру Петровичу хватило и души, и ума, чтобы побороть в себе эту напасть: не стал он плясать на могиле Николая, хоть тот волею судьбы и умер почти что у него на глазах. Помогло же в этом герою прикосновение к христианской православной вере, призывающей побеждать зло добром. Повесть побуждает к глубоким раздумьям и оставляет светлые чувства на душе.
Не будь побежден злом.
Рим. 12, 21
Так уж случилось, что угораздило Петру Петровичу родиться в деревне Гусинец. «И что за фортель судьбы?» – думал он об истории своего появления на свет Божий многие годы спустя. По справедливости следовало ему родиться в другом месте, в другой деревеньке с совершенно нормальным названием Зайцево, где и стоял испокон веку его родительский дом. Но вышло все так, а не иначе, и именно Гусинец осчастливил Петр Петрович своим первым младенческим криком. Повернись судьба другим боком, может быть, потекла бы его жизнь по иному руслу; глядишь, и миновал бы он тогда кой-какие подводные камни, о которые било его – перебило, да так, что со временем и места живого на нем, поди, не осталось…
А произошло все в июле пятьдесят первого. Мать его Мария Поликарповна была на сносях, и вот-вот подходило ей время разрешиться. Но тут вышла оказия: старый мужнин фронтовой друг Антон прислал весточку – дескать, приезжайте на именины, и чтоб без отказа! Мария Поликарповна – в слезы: куда мне, мол, в таком виде? Но Петр Иванович был мужик твердый – кремень, одним словом. Сказал, как отрезал: «Поедем, и баста!» В Гусинец, значит…
«И что это за Гусинец разэтакий?» – трясясь в кабине старой полуторки, думала Мария Поликарповна, напоследок цепляясь взглядом за исчезающие родные зайцевские ландшафты. Думала молча, потому как перечить мужу приучена не была…
Впрочем, оказалось – деревня как деревня: избы, крытые соломой и щепой; рожь да овес на полях; кое-где лен, который, как говорят, с ярью не ладит, хотя нужны в хозяйстве оба: этот одевает, а та кормит… Раскинулась она в живописном месте в трех километрах на юго-запад от знаменитой Мальской долины, что в Изборской волости. Вот только почему Гусинец? Об этом определенно никто сказать не мог. Впоследствии Петр Петрович слышал много невероятных историй насчет происхождения сего названия. Так, некий заезжий литератор предположил, что в незапамятные времена здесь культивировали особый вид гусей – дескать, потомков тех, которые Рим спасли. Но эта его фантазия не нашла ни малейшей поддержки – оттого, возможно, что историю Древнего мира тут сроду никто не изучал – своих историй хоть пруд пруди. Все же следует отдать должное топонимическим изысканиям городского гостя: не пропали они втуне, а, напротив, вызвали кое-какие движения в местных умах. По крайней мере, волостной бухгалтер Семен Авдотьевич поднатужился и вспомнил некое совершенно забытое происшествие то ли из прошлого, то ли – и того хуже! – из позапрошлого века. Напали будто бы тогда на здешние окрестности ужас какие прожорливые гусеницы. Поедали все, даже, говорят, камни грызли, и не было с ними никакого сладу. Решили, что это не иначе как козни нечистого, и пригласили кое-кого опытного в подобных делах. И вот когда прибыл из монастыря маститый иеромонах Вассиан с пятью мантийными монахами и с десятком послушников, когда с пением молитв и псалмов прошли они крестным ходом по здешним полям и лугам – попятилась тогда нечисть прожорливая да и сгинула в одночасье. А после всего старушка одна поведала народу, что самолично видела, как заползало все это мерзкое гусеничное нашествие в некий колодец. И место указала – именно в деревне Гусинец (тогда еще называвшейся как-то иначе). Народ в ту пору страх какой доверчивый был: колодец засыпали, а деревеньку после недолгих раздумий переиначили в «Гусениц» – в память о страшном гусеничном исходе. Чуть погодя некий помощник писаря, как видно, в силу неполного знания грамоты, совершил досадную ошибку, переставив местами в названии сей деревеньки две всего махонькие буковки, то есть вместо «Гусениц» прописал «Гусинец», так что не сразу и заметили-то. А потом поздно стало исправлять: бумага та уж в губернию ушла. Староста местный, конечно, вознегодовал: батюшки, мол, светы! Беда-то, мол, какая! – кулаком по столу пару раз приложил. Хотел и помощнику писаря по шее по-свойски выдать, да махнул потом на все рукой: «Пусть, мол, как есть, на все воля Господня!..» Так, дескать, и появился на свет Божий Гусинец, прежде называвшийся Гусенцем, а еще ранее – вообще невесть как. Правда, никто из краеведов и историков о подобном случае слыхом не слыхивал: некоторые посмеивались, говоря, что травка тут такая в изобилии произрастает, гусинцем зовущаяся, но другие и с этим не соглашались, отмахиваясь от всего руками, а один, говорят, самый образованный знаток-краевед – так от возмущения просто грохнулся в обморок… Впрочем, как и было сказано, все это происходило много позднее, а тогда, в июле пятьдесят первого, события развивались своим чередом…
Приехали родители Петра Петровича в Гусинец и разом угодили в широкие дружеские объятия Антона Григорьевича.
– Чего это ты размахнулся так? – с удивлением спросил Петр Иванович, глядя на длинный стол, выставленный под сенью яблоневого сада.
– А может, в последний раз гуляю? – со смехом, все еще тиская друга за плечи, ответил Антон Григорьевич.
– Уезжаешь куда? – насторожился Петр Иванович.
Спросил-то спокойно, но сердце замерло: знал он хорошо о тяжелых фронтовых ранениях друга.
– Да дурачусь я! – отшутился Антон Григорьевич. – По друзьям соскучился просто да соседей желаю от души угостить. Вот и все.
Все – так все… Гуляли и впрямь всей деревней. Широко гуляли: две гармони до утра не умолкали; бабы голосили частушки, мужики выдавали русскую плясовую да «Барыню» с выходом; пустели одна за другой четверти с ядреным самогоном, и некоторые, кто послабее, завалились под яблони и, перекрывая стрекотание всего садового братства кузнечиков, пугали храпом окрестных собак. Тут-то и подошли у Марии Поликарповны самые что ни на есть схватки – рожать начала. Хорошо, рядом оказался кто-то способный здраво мыслить (Петр Иванович-то ее уж «никакой» был) – привели бабку, сведущую в повивальном, то бишь акушерском, деле, и вскоре, возвещая о себе, слабенько заголосил новоявленный младенец – в Гусинце прибыло…
Роды, к слову сказать, прошли на удивление гладко.
– Ангел Хранитель, не иначе, помогал тебе, – сказала Марии Поликарповне, перекрестившись на образа, бабка-повитуха, – ишь тебя, болезную, занесло-то куды! Время ли тебе для гульбы-то?
Молчала Мария Поликарповна и лишь прижимала к себе младенчика, кровинушку свою. «Петенькой назовем, – прошептала потом чуть слышно, – в честь деда мужнина…» Под утро прибежал протрезвевший Петр Иванович, таращил глаза и все хлопал себя по бокам руками – чувствовал за собой вину. Подошел к роженице и какой-то карапуз лет трех. Долго, вытягивая шею, смотрел на младенца. Его отодвигали в сторону – не мешайся, мол, под ногами! – по попке даже шлепали, а он все равно упрямо пробирался к кровати и смотрел (и что понимал-то?). Да еще странно как-то смотрел, совсем не по-детски, будто знал что-то наперед – о том, что будет когда-то. Никто, правда, этого не заметил: до него ли, карапуза, два вершка от горшка? Однако когда он хозяйке, матери своей, под ноги попал, получил взбучку и со словами: «Что тебе здесь, Колька, за дело?» – был окончательно изгнан. Напоследок успел он таки еще раз взглянуть на попискивающего младенца. Взглянул обещающе: мол, свидимся – какие, мол, наши годы?
Антон Григорьевич умер через год в районной больнице от открывшихся старых ран…
* * *
«А годы летят, наши годы, как птицы, летят…» Вот уж воистину так! Словно пташки полевые, упорхнули – глядь, и нет уж лет двадцати с гаком; промчались – не заметил никто, будто ветром сдуло. Изменилось многое в родных деревеньках: солому с крыш словно корова языком слизнула – шифером покрылись; доской-вагонкой зашились стены домов, и лишь каменные, из известнякового плитняка, древней изборской кладки дворы все так же радовали глаз.
– Мальские мастера клали, – со знанием дела рассказывал другу Пете Николай, тот самый, бывший в июле пятьдесят первого любопытным трехлетним карапузом. – У нас в деревне есть амбары еще дореволюционной кладки. У вас-то, небось, нету такого? И колхоз наш побогаче будет…
Петр слушал старшего товарища, глядя на обширные гусинские поля, на темнеющий вдалеке лес, и молчал. Привык, что любит Николай хоть чем-то прихвастнуть, хоть малостью какой выделить себя. Возможно, оттого, что без отца вырос? Вот он, Петр, при отце живом, а он, Николай, – без. Разве справедливо? Опять же, перерос он Николая – вытянулся в армии на пол-аршина, – так что тот ему теперь едва до уха дотягивался (и, странное дело, вроде бы даже и сердился на это?). Молчал Петр, хотя и уверен был, что и у них в деревне не хуже: «Колхоз наш тоже не бедный, – думал, – река рядом с домом, а тут одни мочила…»