Шрифт:
Нахожу тысячу предлогов своей занятости, выпроваживаю подругу, но мало в этом смысла. Все уже произошло. И другая женщина у мужа, и сытая новой сплетней подруга, и глупые предлоги, в которые не поверила ни она, ни я. Темно на душе. Беспросветно и тихо. Включаю компьютер, бегу от реальности, от своей жизни и своего выбора в ней. А из экрана мигает лукавым зеленым глазом письмо от мальчишки, который все еще верит в жизнь и иногда заставляет поверить в нее и меня. Читаю это письмо, эти слова, а они змеистые и сладкие. Чешуятся буквами, трутся шершавым телом о кожу души, бередят, будят, обещают, зовут. "Заберу", "уедем", "люблю", "счастливы". И каждое слово – надежда на то, что жизнь все еще возможна. Стоит лишь согласиться, и буду я Маргаритой летать по небу, Афродитой плескаться в морской пене, а не домашней Клавой намывать посуду. "Украду", "увезу", "люблю", "люблю". Когда муж мне говорил, что любит меня? Уже и не помню. И только сейчас я понимаю, как мне этого не хватало. Простых слов о том, что я любима, желанна, хоть кому-то нужна. "Ты еще нигде не была в полной мере, я покажу тебе мир". Да, в полной мере я еще нигде не была. В полной мере меня еще нет. А сейчас, читая это письмо, я становлюсь живой. Словно бы до этих слов ненастоящая я все спала в ненастоящем мире, потом вдруг проснулась, а мир – вот он, яркий, красивый, и счастье в нем, и любовь, стоит лишь протянуть руку. Сейчас я-настоящая только начинаюсь. Да, понимаю, что любовь нуждается не в словах, а в проявлениях. Но когда рассудок теряет веру в жизнь, именно слова становятся последним спасательным кругом. И начинаешь верить в них так, как никогда не верила в дела. Потому что слова, которые человек по-настоящему услышал, они уже не снаружи, они внутри. А когда свет поет изнутри – это больно до восторга. Жизнь нужно чувствовать кожей. Даже не кожей, а тонкой прозрачной кожицей апельсина, с которого сняли кожуру. И только тогда жизнь – это жизнь.
После этих слов все во мне заворачивается в ураган, в смерч, и я просыпаюсь. Стою, молчу и смотрю вокруг, но вижу все словно в первый раз. Смотрю на маленькую квартирку, на соседний дом в окне, на вещи мужа, сына, свои, на себя смотрю – женщину в застиранном платьице и драных тапках, переживающую день за днем одну и ту же молчаливую драму, такую маленькую и незначительную на фоне огромного мира и такую остро болящую в сердце. А мир ведь правда огромный. И неужели то, что я вижу – это все? Все, что было и будет. Неужели все, и больше нет ничего? Любовь была. Но это все? Семью я создала. Это все? Проживу всю жизнь тихо и несчастно, а потом лягу рядом с матерью. И все? Неужели все? Но ведь что-то можно изменить. Закрываю глаза, впиваюсь в саму себя жадным поиском, ищу, щупаю, нахожу… И понимаю, что все уже изменилось. Вот в эту самую секунду изменилось раз и навсегда. Я сделала свой выбор. И именно он рисует сейчас на моем лице улыбку, в которой нет ни тени той застарелой усталости, в которой я так долго спала.
Часть 3
У каждого человека свое утро. Вот кажется, что оно одно на всех, вроде и тот же город, и та же погода, и то же время, но все же у каждого утро свое, уникальное. Сонный мужчина с ненавистью смотрит на цифру 6 или 7, ухмыляющуюся из беспристрастного будильника, и в нежелающий просыпаться разум бьет волна ненависти к работе. А молодая девушка в нелепой пижамке с котами отчаянно хватается за хвосты удирающих со всех ног снов, чтобы потом разобрать их тайный смысл, и спросонья ей еще не ясно, то ли сны были пушистыми, то ли ожили пижамные коты. В одном городе можно найти сотни разных граней одного утра, от надежды и беспричинной радости восхода, до лютой ненависти и безысходности. А у меня утра нет. Нет, оно есть, я тоже просыпаюсь, день по неизбежному земному расписанию жизни с чего-то да начинается, просто я ничего не запоминаю. Раньше помнил, а потом перестал. И время после сна смазывается, оставаясь неясным пятном. Вроде бы было утро, но о чем оно было – не вспомнить. Только одно я помню и точно понимаю: что и утром, и днем, и вечером в моей голове царит бардак, который мне не объяснить даже себе, не то что другим. Но бардак не разбросанных вещей-мыслей, не пыльных идей, нет, бардак совсем иного рода. Словно бы я стою у большого муравейника, смотрю в хаотичное движение насекомых, понимая, что хаотично оно только для меня, но на самом деле эта жизнь подчинена какому-то неведомому мне, но строгому закону. Проблема только одна, муравейник можно забыть и обойти, а от собственной головы никуда не денешься.
И каждый день я беру лист бумаги, сажусь и вывожу на нем траектории движения этих мыслей-муравьев, пытаясь связать их в лица, в судьбы, в жизни людей, постигая тем самым самого себя. Пишу стихи. Как умею. Желание писать пришло спонтанно, неожиданно. Не потому, что внутри назрело что-то великое, требующее выхода, и не потому, что слова пришли сами Божественным откровением, и даже не потому, что, читая запоем чужие книги, я заразился красотой переплетения строф, проникся глубиной смыслов, заболел словесностью жизни, в которой отражается человек таким, какой он есть. Все было проще и обыденней. В детстве была у ребятни нашего двора такая игра: брали мы коробочки, складывали в них свои вещи, будь то пластиковый солдатик или сорванные листья с деревьев, названия которых я никогда не знал. А потом мы эти коробочки закапывали, чтобы кто-то из друзей их нашел. Подобие пиратских кладов и карт, неумело нарисованных цветными карандашами на мятых от усердия бумажках. А однажды мама сильно заболела. Она лежала в кровати бледная, серая, слабая, какая-то отталкивающе лохматая и чужая. В комнате пахло лекарствами и чем-то еще, что я не хотел обозначать словами. Чем-то плохим, злым, страшным. Этот запах отголоском беды еще долго преследовал меня во снах, он чудился мне в каждом месте, которое так или иначе пугало меня: и в больницах, и на заброшенном заводе, куда мы с мальчишками лазили тайком, и на кладбище. Я смотрел на маму и думал:«А если вот именно сейчас она уйдет из моей жизни, то что останется? Останусь ли я? А папа?» Тогда я взял коробочку, сложил туда ее фотографию, свои карандаши, папину бритву и закопал во дворе. Чтобы нас нашли когда-нибудь. Чтобы не забыли. Чтобы знали, что мы – были. А когда стал старше, открыл книгу, прочел о людях, которых давно уже нет на земле, и вдруг вспомнил ту закопанную коробочку. И понял, что ее могут не найти, а слова – вот они, чернеют пятнами вечной памяти на книжных листах. Именно слова способны сохранить всех, кого я знал, кого я любил, кто был в моей жизни. Я начал писать, складывая в коробочку предложений лица людей, их дела, чувства, судьбы. Только тогда тяжелый запах из маминой комнаты, преследующий меня, сменился приятным запахом типографий, и мне стало легче. Я научился не терять.
Решил написать их всех: и маму, и папу, и бабушку, и себя, и девочку с огромным белым бантом, которая ходила в мой садик, а я любил ее за то, что у нее была игрушка, которой не было у меня, и ребят со двора, и одноклассников, и тех, кто был мне дорог, и тех, с кем я дрался. А как написать? Прочел где-то, что слово – это форма. А форма чего? Чем ее заполнить? Глубоким истинным смыслом? Но мне неведомы эти смыслы. Тогда я не писал, я вымучивал из себя слова, но были они какими-то плоскими, однобокими, невнятными, пустыми. Потом сидел я как-то с другом из класса, а друг дурной был, пьяный, мятый изнутри – брат у него погиб, в аварию попал. И этот друг, не читавший книг, ругавшийся матом с непостижимой мне легкостью, презирающий духовный мир, зато ценящий баб и пиво, вдруг заговорил стихами. То есть сам не заметил этого, а я услышал. Тогда я понял, что слово – это форма чувства. Той любви, которая живет в нас, не нуждаясь в опоре. Той самой любви, у которой тысячи лиц. А в лице плачущего друга, скорбящего о своей потере, лишь проступило одно из них. И искать это переживание нужно не в ответном чувстве к себе, потому что важно, на самом деле, не "любят ли тебя", а "любишь ли ты". Потому что если ты находишь в самом себе любовь, не требующую ничего: ни счастья, ни ответа, ни жертв, ни побед, самодостаточную, молчаливую, огромную, созидающую весь мир необъятным лицом своей возлюбленной, то и слова ты найдешь. Или они найдут тебя. Любовь эта в основе любого творчества, а без нее не существует ни его, ни нас. Наверное, в тот день я открыл для себя личный образ Бога.
Вот так опять – ни с того, ни с сего ушел в раздумья. Видимо, поэтому и стирается из памяти мое утро. Потому что пока тело совершает привычные, нужные, кем-то заведенные и уже заранее продуманные действия, мой взгляд обращен в самого себя. Я не умею стоять, смотреть вокруг и просто впитывать мир, любуясь им. Нет, я живу внутри себя. Я не смотрю, я собираю все окружающее глазами, закапываю его глубоко в душу и там уже привычным взглядом вглубь проживаю. Наверное, это неправильно. Наверное, нужно учиться быть другим, тянуться вовне, жить мгновением. Наверное, меня уже не исправить. Но кто знает, кто знает точно и наверняка, как оно – правильно? Вот и сейчас: снова встал, привычно помылся, оделся и, не завтракая, пошел по привычному же маршруту. Снова ничего не заметил, ничего не прожил, но сохранил в себе каждую мельчайшую деталь этого пути, умножив муравейник мыслей на пару новых ходов.
Иду по улице. А рядом со мною идет дождь. Главное отличие этой местности в том, что родившиеся здесь постоянно стремятся умереть где-нибудь там. Словно бы там лучше, словно бы там нет дождей. Нет, даже не так, словно бы в этом волшебном "там" они будут смотреть на дожди совсем другими глазами. Счастливыми. Не своими. И тогда все становится оправданно, потому что мечтать о том, что другое место сделает тебя самого другим проще и приятнее, чем искать осколок битой бутылки, чтобы вырезать эти чертовы глаза, смотрящие на мир с такой тоской. Вырезать, ослепнуть, исчезнуть в темноте, позволить, наконец, собственному эго вобрать себя целиком. Таким, как есть: запутавшимся, одиноким, несчастным раствором души с раскаленной ложки жизни. Через грязную вату всех былых иллюзий. Влить этот раствор в неумолимую кровь истины и прозреть снова. Увидеть, как одиночество рождается из жадности, как люди голодными неприкаянными тенями ищут понимания. Все, все ищут понимания себя, никто не хочет понимать другого. И поверить, что путь ошибок – это не только единственно верный путь, но и единственно возможный.
Конец ознакомительного фрагмента.