Шрифт:
…Не берусь судить о правоте людей, мыслящих арифметически. "Соглашусь умолчать о гибели Флоренского, зато мне удастся многое о нем рассказать". Правилен ли этот расчет? Честно отвечаю: судить не берусь. Надо мною подобная арифметика власти уже не имеет.
Я ведь тоже еще не так давно была печатавшимся советским литератором. Значит, в той или иной степени я соучастница общей лжи и общего молчания. Но для каждого человека наступает час, когда правда берет его за горло и навсегда овладевает душой. Общего для всех часа нет: "душа темна, пути лукавы". Со мной это случилось, когда в застенках моего родного города обильно полилась кровь. С опозданием я открыла глаза? Да, конечно: ведь не очнулась же я раньше, например в годы коллективизации; однако очнулась. Открыв глаза, я написала — хоть и "в стол" или, точнее, под землю, но все-таки написала — "Софью Петровну", повесть об ослеп-шем обществе. Через два десятилетия (после смерти Сталина, после XX и XXII съездов) я была, как и многие, обольщена надеждой. Значит, написано было когда-то не зря, значит, теперь будет опубликовано! Люди прочитают. Но надежда моя не осуществилась. Когда же я поняла, что у нас начинают снова отнимать память, я поняла и другое: ни за какие блага в мире я это выстраданное достояние не отдам. И людям буду мешать заново впасть в беспамятство. Пусть никогда больше не напечатают ни единой моей строки, пусть останутся неосуществленными дорогие мне литера-турные замыслы — но выкорчевывать из моего текста имена погибших и общее имя их гибели я ничьей руке не позволю. Никому, никогда. Не стану ни взвешивать, ни измерять, ни рассчитывать что лучше? сказать хоть что-нибудь о погибшем человеке или не сказать ничего, раз о гибели нельзя?
Пусть каждый решает этот вопрос вопросов по-своему.
Для себя я решила.
Казалось бы, не Бог весть какое трудное решение. А на деле, в наших условиях, оно нелегко — и не только из-за денег, которые вам выплатят или не выплатят, а морально. И не только, когда речь идет о загубленных людях, но и о загубленных книгах. Всего лишь.
Сколько раз на собственном литературном пути я уступала, отказывалась по требованию редакций говорить в печати о дорогом и важном — мне, читателю! Как все литераторы, я печата-лась в рамках советской цензуры. А в этих рамках всякий литератор неизбежно превращается в некий арифмометр. Согласишься на уступку — и тебе разрешат произнести вслух нечто, представ-ляющееся тебе чрезвычайно важным. Не согласишься — не дадут сказать ничего. Сосчитай, что разумнее. И я когда-то была арифмометром: рассчитывала — высчитывала. Для начала возьму пример, вовсе не касающийся гибели человека. Речь пойдет о гибели книги.
Случилось мне много писать о Борисе Житкове. Я убеждена, что такие его вещи, как «Дядень-ка», "Николай Исаич Пушкин", «Храбрость», "Про слона", "Механик Салерно", «Джарылгач», «Мираж», "Тихон Матвеич", «Мангуста», "Сию минуту-с!..", — это замечательная русская проза. А рассказ «Слово», появившийся посмертно, — шедевр*. О рассказах Житкова я много говорила в печати. Но были у него не только рассказы, был роман "Виктор Вавич", посвященный 1905 году, — роман, который автор, участник первой революции, почитал главным делом своей жизни. С конца двадцатых и до половины тридцатых я была дружна с Борисом Степановичем. Он читал мне «Вавича» вслух, по рукописи, главу за главой. Судьба у "Виктора Вавича" странная: при жизни автора отрывки из романа были опубликованы в нескольких номерах журнала "Звезда"** и отдельные части, I и II, в издательстве «Прибой» и в "Издательстве писателей в Ленинграде". Житков скончался (от рака легких, на воле) в 1938-м. Наконец в 1941 году издательство "Совет-ский писатель" выпустило весь роман целиком. Выпустило? И да и нет. Формально — да, в действительности — нет. В "Книжной летописи" (1941, № 20) роман значится вышедшим. Значиться-то значится, а до читателей не дошел. Время ко дню его выхода наступило крутое, военное, издательства срочно пересматривали не только принятые рукописи и планы на будущее, но и кипы уже отпечатанных книг. "Нужна ли книга", хотя бы и отпечатанная, «сегодня», сейчас? Издательство послало «Вавича» на рецензию тогдашнему руководителю Союза Писателей. Приго-вор был таков: не нужна. Книга хоть и талантливая, но "не полезна в наши дни"; она "страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни".
* Москва, 1957, № 5.
** 1932, № 6 и 7.
Приговор был приведен в исполнение: роман не увидел света.
Из десятитысячного тиража просочилось наружу, по-видимому благодаря рабочим типогра-фии, экземпляров 10–15. Свет увидела не книга, а тайная рецензия, сделавшаяся явной*.
* Александр Фадеев. За тридцать лет: Избранные статьи, речи и письма о литературе и искусстве. М: Советский писатель, 1957, с. 811–812.
"Эта книга, написанная очень талантливым человеком, изобилующая рядом прекрасных психологических наблюдений и картин предреволюционного быта, страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни:
1. Ее основной персонаж Виктор Вавич, жизнеописание которого сильно окрашивает всю книгу, — глупый карьерист, жалкая и страшная душонка, а это в соединении с описаниями полицейских управлений, охранки, предательства делает всю книгу по тону очень неимпонирую-щей переживаемым нами событиям. Такая книга просто не полезна в наши дни.
2. У автора нет ясной позиции в отношении к партиям дореволюционного подполья. Социал-демократов он не понимает. Эсерствующих и анархиствующих идеализирует.
1941"
Я всегда полагала, уверена и теперь, что роман Бориса Житкова "Виктор Вавич" — один из самых сильных романов в русской советской литературе "досолженицынского периода". Быть может, самый сильный.
Но роман этот не сделался достоянием читателей. Описание охранки и предательства для нас, видите ли, не современно!
В 1955 году я предложила "Литературной Газете" статью "Утаенное наследство". В ней попрекала я главным образом Детгиз: издательство переиздает только рассказы Житкова для маленьких (слабейшие, на мой взгляд, из им написанных), а рассказы для подростков — замечательные богатством языка, лаконизмом, силой изображения, неожиданностью фабульных поворотов и глубиною и ясностью этического вывода — Детгиз, писала я, никак не соберется переиздать уже лет семнадцать. Почему этого своего наследия советский читатель лишен?
Статья моя была редакцией газеты принята, но при одном непременном условии: о романе "Виктор Вавич" ни звука. Почему? Неизвестно. Тайное еще не сделалось явным: «внутренняя» рецензия А. Фадеева еще не вышла наружу. Роман Бориса Житкова "Виктор Вавич" в 1941 году был по повелению свыше уничтожен — значит, и настаивать на его издании без нового указания свыше не следует. Тем более что он числится в вышедших, — чего же вам еще?
Но ведь статья моя называется "Утаенное наследство"! О том-то я и пишу — об одном из случаев разорения русской культуры! Читатель не получил принадлежащего ему наследия!
Нельзя. Упреки по адресу Детиздата, что не переиздается много лет «подросточий» Житков, — это пожалуйста. А насчет необходимости в самом деле издать роман "Виктор Вавич", дать его читателям, а не библиографии промолчите.
— Почему?
— Промолчите.
И я промолчала. Из соображений чистой и безусловной арифметики: если запрещено доби-ваться переиздания романа, мне надлежит добиваться хотя бы переиздания рассказов — тем более что при жизни автора они постоянно попадали под обстрел педагогов, всегда предпочитающих литературную гладкопись богатству мысли и своеобразию стиля. Расчет чисто арифметический: если нельзя издать всего Житкова — пусть переиздадут хотя бы часть.