Шрифт:
Очень рано Шпет отказывался рассматривать человеческое сознание в такой солипсистской перспективе. Он подчеркивал в «Явлении и смысле», насколько для него неприемлемо «абсолютное социальное одиночество»: «„одиночная камера“ есть удел не индивида как такового, а только сумасшедшего» (160). И как он постоянно повторял во всех своих сочинениях, особенно в работе 1916 года «Сознание и его собственник», человеческое сознание никогда не является частной собственностью одного владельца, но оно всегда коллективное творчество [14] .
14
Peter Steiner, “Tropos Logikos: Gustav Shpet’s Philosophy of History”, in Shpet’s Contribution, p. 17.
Взгляды Шпета на революцию, которой предстояло произойти менее чем через год после публикации этой работы, были неоднозначными, но в то же время не лишенными сочувствия. Кажется, он старается не терять времени даром на протяжении всего 1917 года. Но есть один показательный момент: в хронологии жизни и творчества Шпета, подготовленной Щедриной, мы находим лекцию, прочитанную «слушательницам Высших женских курсов о текущем политическом положении» 5 марта 1917 года. (То есть в день отречения Николая II от престола после Февральской революции, серии событий, начало которым положили выступления женщин в Международный женский день в связи с перебоями в поставках продовольствия.) [15] В свою очередь, отношение Шпета к бюрократическому характеру, который приобрела постреволюционная интеллектуальная культура, было недвусмысленно критическим [16] . Шпет отдавал предпочтение преемственности перед разрывом и выступал за личную свободу как необходимую предпосылку творческой интеллектуальной культуры – ценности, которые в 1920-е годы делали его положение все более шатким. Данный факт, однако, не делает Шпета реакционной фигурой и не дает права консервативному историцизму присвоить его.
15
Shchedrina, “Chronicles”, p. 65.
16
См.: James P. Scanlan, “Shpet’s Studies in the History of Russian Thought”, in Shpet’s Contribution, pp. 93–94, касательно указаний на непрямую критику марксистско-ленинского материализма у Шпета.
По-видимому, революция тоже относилась к Шпету амбивалентно. Хотя он и был уволен из Московского университета, когда это учебное заведение было распущено, ему удалось избежать высылки из страны, которой подверглись в то время многие интеллектуалы. Он остался в России и в 1921 году поступил в ГАХН, а в 1924-м стал вице-президентом академии. В 1928 году была организована кампания по разоблачению его творчества как буржуазного идеализма и выявлению недостатков в его административной работе. Эта кампания настолько усилилась, что в октябре 1929 года Шпет был вынужден подать в отставку, а затем подвергся чистке за создание в академии «крепкой цитадели идеализма». Ему было запрещено занимать административные и преподавательские должности и публиковаться. В 1935 году он был отправлен в ссылку, снова арестован и в ускоренном порядке осужден в октябре 1937 года. Вынесенный ему смертный приговор был приведен в исполнение несколько недель спустя [17] .
17
См. отрывки из стенографической записи кампании против Шпета: «Чистка Густава Шпета» и введение Дж. Боулта к этому документу, опубликованному в: Experiment, vol. 3, 1997, pp. 295–305. Петр Коган, директор института, под руководством которого Шпет проработал несколько лет, пытался защитить коллегу как талантливого человека, который просто не мог идти в ногу с революционной культурой. На что Роберт Пельше, другой сотрудник ГАХН, дал следующий циничный ответ, который хорошо отражает тон дискуссии: «Со Шпетом <…> покончено <…>. Я не читал его сочинений, просто просмотрел, не потому, что не хочу читать, но потому, что не нахожу в них ничего сколько-нибудь ценного» (p. 299).
Эта общая для многих трагическая судьба, естественно, окрашивает исследования творчества Шпета и его отношений с революционным и постреволюционным периодом, но порой она их сверхдетерминирует. Факты биографии, однако, не должны освобождать от задачи по осмыслению упущенной возможности, которую изгнание и гибель Шпета представляет для попытки понять место его критической феноменологической мысли в этом гигантском, хаотичном и в конечном счете провальном эксперименте по революционной трансформации общества. Я полагаю, что ключ к решению этой задачи лежит в попытке Шпета разобраться с перспективами и ограничениями, которые он видел в философии Гуссерля. Тот факт, что постреволюционная культура 1920-х годов не приняла творчество Шпета, не должен стать препятствием для его исторической интерпретации. Это особенно верно, если учесть тот глубоко иронический факт, что мыслитель, казненный коммунистическим государством за буржуазный идеализм, был одним из наиболее интересных философов исторической субъективности и общественного бытия и одним из наиболее осведомленных критиков новейшего и самого мощного философского идеализма всех времен.
Критический вопрос, заданный Шпетом феноменологии (как сформулировал его Томас Немет в своем введении к «Сознанию и его собственнику»): «Как может феноменология Гуссерля, призывающая к редукции к имманентному и исключению любой трансцендентности, сохранять чистое Я, которое, как принято считать, трансцендентно?» [18] . Вывод, к которому приходит Шпет, заключен в следующем замечании: «Я есть именно проблема, а ни в коем случае не основание и не принцип» [19] . Развивая свои ранние идеи о значении общественного бытия, он далее ратует за языковые и коммуникативные основы любого сознания, выступая против значимости, приписываемой уникальности Я, которое, по его утверждениям, Гуссерль понял неправильно и гипостазировал, сделав чистым и трансцендентным.
18
Thomas Nemeth, “Introduction to Shpet’s Consciousness and Its Owner”, Kronos, vol. iv, 2015, p. 7.
19
Шпет Г. Сознание и его собственник, в: Шпет Г. Философские этюды. Москва: Прогресс, 1994. С. 77.
Если же [мы] исследуем само сознание, то только найдем, что это есть всегда сознание чего-нибудь. Это «что-нибудь» раскрывается как система отношений, присутствие в которых для Я необязательно, – оно может быть здесь, но может и не быть. Но что особенно важно, так это то, что и исследование чистого сознания как чистой направленности на нечто или чистой интенциональности не обязывает нас начинать с Я как единственной формы единства сознания [20] .
20
Там же. С. 67–68.
Структура, заданная установкой Гуссерля быть внимательным к явлению, а также базовым принципом интенционального сознания (которое всегда сознание чего-то), остается. Однако то, что можно ожидать от эго или субъекта этих отношений и атрибутировать ему, смещается и сдвигается. Шпет рассматривает общественное бытие сознания в свете критической интерпретации его реляционной формы как интенционального сознания, таким образом: «Следовательно, „я“ <…> не есть, по крайней мере, – только единство переживаний и сознания, а есть скорее то, что отличает единство сознания от другого единства» [21] . В заключение, отсылая к стихотворению Тараса Шевченко «Завещание», он пишет:
21
Там же. С. 105–106.
Значит ли здесь «мене» сознание и его единство? Нет, конечно; это только значит, что Я есмь социальная вещь, которая и определяет свои социальные отношения. В конце концов, так же нельзя сказать, чье сознание, как нельзя сказать, чье пространство, чей воздух, хотя бы всякий был убежден, что воздух, которым он дышит, есть его воздух и пространство, которое он занимает, есть его пространство <…> Само Я, как единство множества других «единств сознания», есть коллектив и собрание [22] .
22
Шпет Г. Сознание и его собственник. С. 107–108.