Вход/Регистрация
Операция «Шейлок». Признание
вернуться

Рот Филип

Шрифт:

Примерно в два часа дня Аарон уехал домой на автобусе, но до этого мы поработали и, по моему настоянию, постарались, как могли, позабыть про чек Смайлсбургера и начать разговор о «Баденхайме 1939», из которого впоследствии получился письменный диалог, процитированный мной выше. А я пошел пешком в сторону центрального продуктового рынка и облупленного рабочего квартала, примыкающего к рынку сзади, чтобы навестить кузена Аптера в комнате, которую он снимает у хозяйки на одной из улочек квартала Оэль Моше; иду, думаю о том, что миллион Смайлсбургера — вовсе не первый миллион, пожертвованный на какую-нибудь еврейскую кампанию каким-нибудь состоятельным евреем: по меркам еврейской благотворительности миллион — в сущности, гроши, и в этом самом городе, наверно, каждую неделю какой-нибудь американский еврей, сколотивший капитал на недвижимости или торговых центрах, заходит в кабинет к мэру поболтать о том о сем, а потом, уже прощаясь, вручает ему с лучезарной улыбкой чек на сумму вдвое крупнее моей. Причем не только жирные коты жертвуют неутомимо — даже безвестные старики типа Смайлсбургера все время оставляют Израилю небольшие капиталы. Такова традиция щедрости, начавшаяся с Ротшильдов, да нет, еще до них, — сногсшибательные суммы, жертвуемые в пользу евреев, которым грозит опасность или нищета, евреям, оказавшимся в положении, в котором их процветающие благодетели либо побывали сами, либо, как они считают, избежали его только чудом, назло всему ходу истории. Да, в этом хорошо известном, хорошо разрекламированном контексте такой жертвователь и его пожертвование выглядели абсолютно логично, абсолютно заурядно, даже если я в своих конкретных обстоятельствах все еще не мог уразуметь, что такое на меня свалилось.

Меня обуревали путаные, противоречивые мысли. Ну конечно же, пора обратиться к Элен, моему юристу, попросить, чтобы она связалась с местным адвокатом (или с местной полицией), начать наконец делать то, что необходимо, дабы насильно отделить «другого» от меня, пока не стрясется что-нибудь новенькое, перед чем поблекнет даже недоразумение на миллион долларов в Доме Тихо. Я велел себе: найди телефон-автомат и немедленно звони в Нью-Йорк, — но вместо этого побрел, описывая круги, к старому рынку на улице Агриппас, влекомый силой, которая могущественнее, чем предусмотрительность, настойчивее, чем даже тревога или страх, той силой, которая желала, чтобы эта история развивалась под его, а не под мою диктовку; итак, на сей раз сюжет выстраивался без какого-либо моего вмешательства. Возможно, это мой излечившийся рассудок вновь встал к штурвалу: вернулись прагматичная отрешенность, целеустремленный нейтралитет писателя за работой, все то, что, как казалось мне полгода назад, было изуродовано во мне безвозвратно. Как я вчера объяснял Аарону, после нескольких месяцев, когда субъективистский водоворот нервного срыва вертел меня, как щепку, моей заветной мечтой стала десубъективизация: сосредоточение на чем угодно, кроме моих собственных мытарств. Пусть его личное «я» доводит себя до умопомешательства — моему «я» пора в долгожданный, заслуженный отпуск. Что ж, это для Аарона, сказал я себе, изглаживание своего «я» — обычное занятие, но мне аннигилировать себя, пока тот, другой, беспрепятственно разгуливает по городу… что ж, если ты в этом преуспеешь, то навеки поселишься в мире чистой объективности.

Но зачем же, если моя цель — «целеустремленный нейтралитет», вообще было брать этот чек, чек, влекущий за собой только неприятности?

«Другой». «Двойник». «Самозванец». Только теперь меня осенило, что эти термины невольно придают узурпаторским претензиям этого господина налет законности. Нет никакого «другого». Есть один, один-единственный по одну сторону — и очевидный эрзац по другую. Подобный аспект сумасшествия и сумасшедшего дома, то есть двойники, подумал я, фигурируют преимущественно в книгах, в качестве полностью материализовавшихся дубликатов, воплощающих тайную порочность респектабельного оригинала, в качестве личностей или наклонностей, которые сопротивляются погребению заживо и проникают в цивилизованное общество, чтобы раструбить всем о какой-нибудь чудовищной тайне джентльмена девятнадцатого века. Эти вымыслы, вымыслы о раздвоении личности, я знал вдоль и поперек, поскольку лет сорок назад, в колледже, разгадывал их так же шустро, как и любой другой юноша с шустрым умом. Но это не книга, которую я изучаю или пишу сам, а этот двойник — вовсе не тип литературного героя, разве что «тип» в разговорном значении слова. В номере 511 «Царя Давида» зарегистрировано не мое другое «я», не второе «я», не безответственное «я», не сошедшее с ума «я», не мой антипод, не антиобщественное, развращенное «я», воплощающее мои же мерзостные фантазии о себе — нет, меня морочит тот, кто — это же элементарно — вовсе не я, кто не имеет ко мне никакого отношения, кто называет себя моим именем, но со мной никак не связан. Видеть в нем «двойника» — значит придавать ему пагубный статус знаменитого, реального, престижного архетипа; термин «самозванец» ничем не лучше — он только усиливает опасность, которую я ему приписываю, когда заимствую у Достоевского термин «двойник», ведь слово «самозванец» наделяет профессиональными навыками двуличного коварства этого… Этого кого? Дай ему имя. Вот-вот, скорее дай ему имя! Потому что дать ему меткое имя — значит допытаться, что в нем есть и чего в нем нет, одновременно подвергнуть его экзорцизму и в него вселиться. Дай ему имя! В его псевдонимности — его анонимность, и эта анонимность сводит меня в могилу. Дай ему имя! Кто эта нелепая кукла? Ничто не создает тайну на пустом месте так ловко, как безымянность. Дай ему имя! Если Филип Рот — это только я, кто он?

Мойше Пипик.

Ну конечно же! Сколько нервов я мог бы уберечь, если б только знал. Мойше Пипик — имя, в котором я научился находить смак задолго до того, как впервые прочитал про доктора Джекилла и мистера Хайда или про Голядкина-старшего и Голядкина-младшего, имя, которое, наверно, никто не произносил в моем присутствии с тех пор, когда я по малолетству увлеченно интересовался семейной драмой — похождениями всех наших родственников в жизненной круговерти, их бедствиями, повышениями по службе, хворями, склоками и т. п.; в те давние времена, когда кто-нибудь из нас, карапузов, говорил или делал что-то, воспринятое как явное проявление проказливости, любящая тетушка или насмешник-дядюшка объявляли: «Да это же Мойше Пипик!» Это всегда был светлый миг: смех, улыбки, комментарии, разъяснения, и избалованный, капризный малыш вдруг оказывался в самом центре семейных подмостков, и по спине ползли мурашки гордого смущения, и он упивался статусом суперзвезды, но несколько конфузился из-за роли, которая, похоже, не вполне совпадала с его собственными представлениями о себе. Мойше Пипик! Уничижительное, шутливое, абсурдное имя, в буквальном переводе — Моисей Пупок; должно быть, в каждой еврейской семье нашего квартала оно имело какие-то свои, слегка иные коннотации: мелкий заважничал, малыш намочил штаны, слегка нелепый, слегка странноватый, слегка инфантильный персонаж, комический призрак, бок о бок с которым мы все выросли, фольклорный простофиля с фамилией, обозначающей вещь, которая в понимании большинства детей — ни то ни се, не часть тела и не отверстие, нечто одновременно вогнутое и выпуклое, не верх и не низ, не неприличное, но и не вполне благопристойное, расположенное достаточно близко к гениталиям, чтобы вызывать сомнительный интерес, и все же, несмотря на эту дразнящую близость, озадачивающее своим несомненно центральным положением, нечто бессмысленное и ни на что не пригодное — единственное археологическое подтверждение сказки о твоем происхождении, сохранившийся отпечаток плода, который загадочным образом был тобой, не будучи, в сущности, никем, самый дурацкий, самый пустой, самый идиотский водяной знак, который только можно было придумать для столь разумного, как наш, биологического вида. С тем же успехом, если учесть загадочность пипика, это мог быть дельфийский омфал[16]. Что же пытался сказать тебе твой пипик? До этого никто по-настоящему не мог додуматься. Тебе оставалось только слово, само это упоительное слово-игрушка, акустическая проказливость двух согласных-шлепков и концевого щелчка, обрамляющих эти писклявые, кроткие, застенчиво-доверчивые гласные-близняшки. И все это становится еще упоительнее, еще уморительнее, потому что прицеплено к Мойше, к Моисею, а это намек (понятный даже несмышленым малышам, пребывающим в тени своих остроумных и прилично зарабатывающих родителей) на то, что в народном языке наших дедов-иммигрантов и их невообразимых предков преобладал обычай представлять себе даже суперменов нашего народа какими-то неисправимо, умилительно жалостными. У гойим был Пол Баньян[17], а у нас — Мойше Пипик.

Я покатывался со смеху, шагая по иерусалимским улицам, снова и снова хохотал без удержу, а потом весело посмеивался уже про себя над элементарной очевидностью открытия, которое обратило тяжкое бремя в шутку: «Да это же Мойше Пипик!» — думал я и сразу же ощущал, как ко мне возвращается сила, возвращаются стойкость и мастерство — а я так ждал, что они возродятся во мне во всем их могуществе, ждал, месяцами, — возвращается способность эффективно действовать, которая была у меня, пока я не подсел на хальцион, и то удовольствие от жизни, которое я получал, когда еще ни одна катастрофа не могла положить меня на лопатки, во времена, когда я и не слыхивал о таких вещах, как противоречие, или отторжение, или угрызения совести. Я ощутил то, что ощущал давным-давно, когда, благодаря тому, что случай подарил мне счастливое детство, был твердо уверен в своей непобедимости, — все эти дары, которыми я изначально обладал, пока меня не подкосило чувство вины, пока я еще был полноценным человеком, поднаторевшим в волшебстве. Как уберечь это состояние души — уже другой вопрос, но пока оно длится — оно упоительно, нет сомнения. Мойше Пипик! Бесподобно!

Когда я дошел до центрального рынка, там еще толпились покупатели, и я решил помедлить несколько минут — пройтись между горами овощей и фруктов, околдованный всем этим мельтешением бурной, будничной деловой жизни, которое так услаждает прогулки по уличным рынкам в любой точке мира, особенно когда проветриваешь затуманенные мозги. Ни продавцы, которые выкрикивали на иврите, что отдают все по сходной цене, а сами ловко раскладывали по пакетам только что проданное, ни покупатели, которые проносились сквозь лабиринт лотков с целеустремленным проворством тех, кто намерен как можно быстрее скупить как можно больше и дешевле, и, казалось, ничуть не опасались взлететь на воздух, хотя раз в несколько месяцев на этом самом рынке взрывное устройство, подложенное ООП в кучу отбросов или в ящик с овощами, либо обнаруживалось и обезвреживалось саперами, либо срабатывало, калеча и убивая всех, кто оказывался рядом. Поскольку сейчас везде на оккупированных территориях вспыхивали стычки между вооруженными израильскими солдатами и толпами разъяренных арабов, а лишь в трех километрах отсюда, в Старом городе, перебрасывались туда-сюда канистры со слезоточивым газом, разве не стоило бы покупателям, как всем нормальным людям, поостеречься и не рисковать жизнью и конечностями в месте, которое облюбовали террористы? Но мне показалось, что суета тут ничуть не менее бурная, чем всегда, все та же древняя ажитация продаж и покупок, подтверждающая: чтобы люди пренебрегли фундаментальной потребностью подать на стол ужин, жизнь должна ухудшиться намного осязаемее. Казалось, самое неотъемлемое свойство человека — нежелание верить в возможность своего исчезновения там, где тебя окружают соблазнительные баклажаны, спелые помидоры и мясо — столь свежее и розовое, что чудится, будто его можно есть сырым. Не иначе как в школе террористов первым делом учат, что при добывании пищи люди заботятся о своей безопасности меньше, чем в любой другой момент. Почти такое же удачное место для минирования — бордель.

В конце мясного ряда я увидел женщину, стоявшую на коленях у одного из железных мусорных баков, куда мясники выкидывают обрезки, — крупную круглолицую женщину лет сорока в очках, одетую вовсе не как нищенка. Мое внимание привлекла именно опрятная обыденность ее наряда; стоя на коленях на липком булыжнике — мокром от вонючих жидкостей, источаемых лавками, покрытом смесью мусора и грязи, которая накопилась с утра, — она одной рукой копалась в помойке, а в другой держала вполне приличную сумочку. Почувствовав на себе мой взгляд, она подняла глаза и объяснила, ничуть не смутившись, причем не на иврите, а на английском с иностранным акцентом: «Не для себя». И возобновила свои поиски с рвением, которое меня так сильно насторожило — а она еще и двигалась как-то судорожно и смотрела перед собой остановившимся взглядом, — что я застыл на месте.

— Для кого же в таком случае? — спросил я.

— Для подруги, — сказала она, запустив руки в глубь бака. — У нее шестеро детей. Она мне сказала: «Если что-нибудь увидишь…»

— Это для супа? — спросил я.

— Да. Она что-то к этому добавляет — варит суп.

Вот — меня так и подмывало сказать ей — вот чек на миллион долларов. Накормите свою подругу и ее детей. Сделай передаточную надпись, подумал я, и отдай ей чек. Нормальная она или не совсем, существует ли ее подруга или выдумана — неважно. У нее есть потребность, а у тебя чек — отдай чек и уходи. Я за этот чек ответственности не несу!

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: