Шрифт:
Вскоре положение на фронте ещё более ухудшилось. Немцы стремительно продвигались к нефтяным промыслам Грозного. Нашу бригаду поспешно собрали и погрузили в вагоны. Вечером мы тронулись. Орудий нам так и не дали, сказав, что получим по прибытии на место. Батальоны тоже были вооружены кое-как. Даже винтовки дали не всем. Состав всю ночь безостановочно двигался к фронту. По пути проявился необузданный характер наших ребят. Несколько человек на ходу поезда каким-то образом вылезли на крышу вагона, прогулялись по составу и вычислили, непонятно как, вагон с продовольствием. Вагон был «взят», и вскоре мы все уже жевали хлеб с колбасой. Выгрузились мы рано утром в каком-то осетинском селе. Батальоны начали рыть окопы в паре километров от села, а наша батарея осталась в нём, ожидая прибытия орудий.
Несколько дней стояло затишье в ожидании подхода немцев. Здесь произошёл следующий эпизод. Старшиной нашей батареи был бывший зек с Беломоро-Балтийского канала. Надо сказать, что командирами отделений и старшинами, как правило, стали бывшие зеки. Наверное, это было закономерно, учитывая схожесть лагерной жизни и армейской службы. Они были взрослее, лучше знали жизнь, могли заставить нас подчиняться.
Когда старшина, поручавший мне самые неприятные задания, вопреки уставу в третий раз подряд назначил меня в ночной караул, я возмутился, вышел из себя и сказал, что пристрелю его, как только придём на передовую. Старшина опешил, как мне показалось, даже испугался и доложил о моей угрозе политруку. Вечером политрук вызвал меня к себе. Надо сказать, что «нечистыми» в нашей бригаде были не только рядовые, но и командиры. В основном это были, видимо, в чем-то провинившиеся уже воевавшие офицеры. Политрук был суровый, молчаливый человек с тремя кубиками в петлицах. Политзанятия он с нами не проводил и в чём-то был мне симпатичен. Идя к нему, я ожидал любого наказания. Угроза застрелить командира на передовой была нешуточной, тем более что, судя по разговорам, такие случаи бывали. Выслушав мои объяснения и оправдания, политрук вместо разноса отечески объяснил мне, что батарея не укомплектована, что посылать в ночные караулы некого и что у него самого нет пистолета и он рад, что обзавёлся карабином. В конце концов политрук дал мне несколько нарядов вне очереди, и этим все кончилось.
На следующий день немцы вышли на нашу оборону. Начались авиабомбёжки и артобстрелы. Поддержать наших — подавить вражеские огневые точки — нам было нечем, орудий нам так и не дали. Потом пошли танки, и 167-я курсантская бригада перестала существовать. Две тысячи восемнадцатилетних ребят, вчерашних школьников, погибли. Кем-то надо было жертвовать в первую очередь и пожертвовали ими. Конечно, они были далеко не ангелы. Их вольнолюбивые натуры не принимали ни законов, ни моральных норм. Они были продуктами ещё остававшейся казацкой вольницы, полубандиты, признававшие только закон силы. В прошлые времена они пополнили бы рати Ермака, Разина, Пугачёва. В нашей регламентированной законами и правилами жизни им было бы трудно. Бог судья и им, и их земным судьям, пославшим их неподготовленными и плохо вооружёнными на заклание…
Ближе к вечеру затихающие шумы боя звучали уже позади нас. Мы, необстрелянные юнцы, не представляли себе опасности, не понимали, что мы в «мешке» и что нас ждёт участь наших товарищей. Отдать приказ об отступлении никто не решался. (К тому времени уже действовал известный приказ Сталина о расстреле отступающих на месте). Да и отдать приказ об отступлении было некому. Командиры куда-то исчезли. Выручил нас всё тот же политрук. Он просто вывел из сарая своего коня и стал седлать. Мы поняли это как указание «делай, как я» и последовали его примеру. Без сёдел (их у нас не было) мы забрались на своих лошадей и потрусили вслед за ним. Как он ориентировался ночью, на незнакомой местности, среди всполохов света и разнообразных шумов, было непонятно. Среди ночи, правда, у нас появился проводник. Им стал примкнувший к нам молодой, лет тридцати, приветливый чеченец. Он сказал, что в селе вдруг объявился односельчанин, с которым у него кровная вражда и который должен его убить. Дело, видимо, было нешуточное, и он, бросив дом и семью, ударился в бега. Держаться он старался в середине группы и никуда не отходил.
Всю длинную, бесконечную ночь, не слезая с лошадей, мы трусили за своим политруком. Когда рассвело, решили сделать привал. Слезть с коня было почти невозможно. Мы стёрли до крови их холки, а их хребты содрали кожу с нас. Всё это ссохлось, спеклось, и мы превратились почти в одно целое с нашими лошадьми. После того как мы слезли с лошадей, передвигались мы, наклонившись вперёд, широко расставив ноги, на полусогнутых.
Нас оказалось заметно меньше, чем было вечером. Часть ребят, видимо, повернули лошадей и отправились в родные станицы. Я разнуздал свою лошадь и пустил её пастись. Какой-то листок бумаги белел в траве. Я поднял его. Это была одна из листовок, сброшенных с немецкого самолёта. Там был текст: «Горцы! Вспомните заветы Шамиля. Гоните русских с вашей земли…» и что-то ещё в этом роде.
Вскоре к нам прибежали подростки из соседнего, как оказалось, чеченского села. Они стали предлагать нам еду в обмен на оружие. Мы были голодны и меняли, что могли. Я сменял пригоршню патронов на чурек и быстро его сжевал.
Потом мы сделали невозможное: опять влезли на своих лошадей и потрусили дальше. К полудню мы наткнулись на заградотряд. Нам приказали сдать лошадей и идти на переформировку. С политруком мы даже не попрощались, его отправили куда-то, и, как это часто бывает на фронте, мы разошлись, не успев узнать имени друг друга. Со своей лошадью, фактически спасшей мне жизнь, я тоже не попрощался, даже не потрепал её по шее. Война неотвратимо делала из нас жестоких одиноких волков.
Первая атака и первая клятва
Наконец-то настоящий бой. Я лежу в углублении, поблизости — никого, пули свистят над головой. Да, это настоящий бой. До этого было не то. В артиллерии, куда я попал вначале, мы посылали снаряды неизвестно куда. Позже, в миномётной части, я опускал мины в ствол миномёта, они куда-то летели, но ощущения настоящей схватки тоже не было. Неделю назад на переформировке я утаил, что я артиллерист и миномётчик и попал в обычную пехотную роту. И вот моя первая атака. Впереди метрах в пятистах — немецкие окопы. Пока мы сделали первый бросок. Стрельба была ещё не очень густой. Я бежал быстрее и оказался впереди других. Лежу в углублении, гордый собой. Фёдор слева и Пётр справа отстали, я впереди всех. Но вот Фёдор поравнялся со мной. Надо готовиться к следующему броску. Огонь стал плотнее, прежней готовности оторваться от земли уже нет. Но надо. Намечаю бугорок, до которого должен добежать. Чуть правее — место, в которое я потом переползу. Сосредоточиваюсь, собираюсь и вскакиваю. Согнувшись в три погибели несусь вперёд, добегаю до бугорка, падаю. Огонь становится ещё плотнее. Впечатление такое, что пули задевают шинель на спине. [1]
1
Это ощущение очень точно выразил Б. Окуджава: «…Лупили так по нашим спинам…».
Фёдор и Пётр залегли на одной линии со мной. Сейчас надо будет подняться и опять подставить себя под пули. Как это возможно? Но выхода нет. Фёдор уже впереди. Переползаю боком, как краб, на несколько метров вправо, вскакиваю, бегу. На ходу высматриваю укрытие, за которым можно будет залечь. Вижу лежащий впереди труп, бегу к нему. Пронесло, добежал. Я всё ещё жив и опять впереди всех. Можно расслабиться.
Неожиданно в голове всплывают прошлогодние школьные мысли-воспоминания о бренности бытия. В 17–18 лет мысли, навеянные Байроном и лермонтовским Печориным о никчёмности жизни, о её обыденности, о том, что ты повторишь путь миллионов других, что ничего нового в твоей судьбе не будет, одолевают, как известно, многих юношей. Появлялись мысли об уходе из жизни и у меня. И вот тут под свист пуль, когда жизнь висит на волоске, я вспомнил об этих мыслях. Мною почему-то овладел нервный смех, и если бы кто-нибудь увидел меня в этот момент, подумал бы, что я сошёл с ума.