Шрифт:
Так начался закат его сердца.
Старик лежал с закрытыми глазами в полутемной комнате; мало-помалу он задремал, и его затуманенному сознанию представилось - не то сон, не то явь, - что откуда-то, из какой-то невидимой раны (которая не болит и о которой он не знает) сочится что-то влажное, горячее и вливается в его жилы, как будто он истекает кровью, но она течет не наружу, а внутрь. Ему не было больно, это происходило не быстро, очень спокойно. Медленно просачивались капли и, точно тихие, теплые слезы, падали в самое сердце. Но сердце не отзывалось ни единым звуком; безмолвно вбирало в себя чуждую влагу, всасывало ее, как губка, становилось все тяжелее, и вот оно уже набухло, ему уже тесно в грудной клетке. Собственная тяжесть тянет его вниз, раздвигает связки, дергает, напряженные мышцы. Все нестерпимее давит и жмет истерзанное огромное сердце. И вдруг - ах, как это больно! Его безмерно тяжелое сердце трогается с места и начинает медленно опускаться. Не сразу, не рывком, а плавно, постепенно отделилось оно от мышечной ткани и двинулось вниз; не так, как падает брошенный с высоты камень или созревший плод; нет, как губка, насыщенная влагой, опускалось оно - глубже, все глубже уходя в пустоту, в небытие, куда-то за пределы его существа, в непроглядную безбрежную ночь. И внезапно воцарилась зловещая тишина воцарилась там, где только что билось теплое, переполненное сердце: там стало пусто, холодно и жутко. Не слышно было стука, не просачивались капли: все утихло, умерло. И будто в черном гробу лежало это непостижимо немое ничто в содрогающейся груди.
Так ярко было это испытанное во сне чувство, так глубоко смятение, охватившее старика, что он, проснувшись, невольно схватился за левую сторону груди, чтобы проверить, есть ли у него сердце. Но, слава богу!
– что-то билось, глухо, размеренно под его пальцами, и все же казалось, что эти глухие удары раздаются в пустом пространстве, а сердца нет. У него было странное ощущение - как будто его собственное тело отделилось от него. Боль не тревожила, ничто уже не дергало истерзанных нервов; все безмолвствовало, все застыло, окаменело в нем. "Как же это так?
– подумал он, ведь только сейчас я невыносимо страдал, что-то жгло меня, теснило, каждый нерв вздрагивал. Что же случилось со мною?" Он прислушивался к пустоте внутри своего тела - не шевельнется ли там что-нибудь? Но все ушло - не струилась кровь, не стучало сердце; он слушал, слушал: нет, ничего, угасли, замерли все звуки. Ничто уже не теснило, не сжимало, ничто не мучило: там, должно быть, было пусто и черно, как в сердцевине сгоревшего дерева. Вдруг ему почудилось, что он уже умер или что-то умерло в нем - так медленно, так неслышно обращалась кровь в его жилах Холодным, как труп, ощущал он собственное тело, и ему было страшно прикоснуться к нему теплой рукой.
Старик напряженно вслушивался в себя; он не слышал боя часов, доносившегося с озера, не замечал, что сгущаются сумерки. Близилась ночь, вечерний мрак постепенно вычеркивал предметы из темнеющей комнаты; погас, наконец, и кусок неба, еще слабо светившийся в прямоугольнике окна. Старик не замечал окружавшей его темноты он вглядывался только во мрак в нем самом, вслушивался только во внутреннюю пустоту, как в свою смерть.
Вдруг в соседнюю комнату ворвался задорный смех, луч света брызнул сквозь щель приоткрытой двери. Старик испуганно привскочил - жена, дочь! Сейчас они увидят, что он лежит на диване, начнут расспрашивать. Он торопливо застегнул жилет и сюртук, зачем им знать об его припадке, какое им до этого дело?
Но мать и дочь не искали его. Они явно торопились нетерпеливые удары гонга в третий раз уже приглашали к обеду. По-видимому, очи переодевались, через дверь до него доносилось каждое движение. Вот они выдвинули ящики комода, вот звякнули кольца на мраморном умывальнике, стукнули брошенные ботинки; и, не умолкая ни на минуту, звучали их голоса- каждое слово, каждый слог с убийственной отчетливостью доносился до настороженного слуха старика. Сначала они говорили о своих кавалерах, посмеиваясь над ними, о забавном происшествии во время прогулки, перебрасывались отрывочными замечаниями, поспешно умываясь, причесываясь, прихорашиваясь. Но вдруг разговор перешел на него.
– Где же папа?
– спросила Эрна, видимо сама удивляясь, что так поздно вспомнила о нем.
– Откуда я знаю?
– ответил голос матери, раздраженной уже одним упоминанием о нем.
– Вероятно, ждет внизу и в сотый раз перечитывает биржевой бюллетень во франкфуртской газете - больше ведь он ничем не интересуется. Ты думаешь, он хоть раз взглянул на озеро? Он сказал мне сегодня, что ему здесь не нравится. Он хотел, чтобы мы сегодня же уехали.
– Сегодня?.. Но почему же?
– прозвучал голос Эрны.
– Не знаю. Кто его разберет? Здешнее общество его не устраивает, наши знакомства ему не подходят - вероятно, сам чувствует, что он не на месте среди них.
Просто стыдно смотреть на него - всегда в измятом костюме, с расстегнутым воротничком... Ты бы сказала ему, чтобы он хоть вечером одевался приличнее - он тебя слушает. А сегодня утром, как он накинулся на лейтенанта, - я готова была сквозь землю провалиться...
– Да, да... что это было?.. Я все хотела тебя спросить... что это нашло на папу?.. Таким я его никогда не видала... я просто испугалась.
– Пустяки, просто был не в духе... наверное, цены на бирже упали... или оттого, что мы говорили по-французски... Он не выносит, когда другие веселятся... Ты не заметила, когда мы танцевали, он стоял у двери, точно убийца, спрятавшийся за деревом... Уехать! Сию минуту уехать!
– и только потому, что ему так захотелось... Если ему здесь не нравится - это не причина мешать нам веселиться... Но я не обращаю внимания на его капризы, пусть говорит и делает что ему угодно.
Разговор оборвался. По-видимому, они закончили свой вечерний туалет, потому что дверь в коридор стукнула, послышались шаги, щелкнул выключатель, погас свет.
Старик неподвижно сидел на диване. Он слышал каждое слово. Но удивительно он больше не чувствовал боли, ни малейшей боли. Неугомонный часовой механизм, который еще недавно так невыносимо стучал и неистовствовал в груди, затих и успокоился - должно быть, он сломался. Ничто не дрогнуло в нем от этого грубого прикосновения. Не было ни гнева, ни ненависти ничего... ничего... Старик не спеша оправил костюм, осторожно спустился с лестницы и подсел к жене и дочери, точно к чужим людям.
Он не разговаривал с ними за обедом, а они не обратили взимания на это ожесточенное, стиснутое, словно кулак, молчание. Не прощаясь, он поднялся в свою комнату, лег и потушил свет. Много позже пришла его жена после приятно проведенного вечера; предполагая, что он спит, она разделась в темноте. Скоро он услыхал ее тяжелое, ровное дыхание.