Шрифт:
Как давно это было? Должно быть, лет пятьдесят назад. Любопытно, однако, как мало изменились черты его лица. Тот же надменно вздернутый подбородок, те же раздутые ноздри, тот же презрительный взгляд маленьких, пристально глядящих глаз, посаженных, видимо для удобства, чуточку близко друг к другу; все та же манера приближать к вам свое лицо, наваливаться на вас, как бы загонять в угол; даже волосы его я помню -- жесткие и слегка завивающиеся, немного отливающие маслом, подобно хорошо заправленному салату. На его столе всегда стоял пузырек с экстрактом для волос (когда вам приходится вытирать в комнате пыль, то вы наверняка знаете, что где стоит, и начинаете ненавидеть все находящиеся в ней предметы), и на этом пузырьке была этикетка с королевским гербом и названием магазина на Бонд-стрит, а внизу мелкими буквами было написано:
"Изготовлено по специальному распоряжению для парикмахеров его величества короля Эдварда VII". Я это помню особенно хорошо, потому что мне казалось забавным, что магазин гордится тем, что является поставщиком для парикмахеров того, кто практически лыс -- пусть это и сам монарх.
И вот теперь я смотрел на Фоксли, откинувшегося на сиденье и принявшегося за чтение газеты. Меня охватило какое-то странное чувство оттого, что я сидел всего лишь в ярде от этого человека, который пятьдесят лег назад сделал меня настолько несчастным, что было время, когда я помышлял о самоубийстве. Меня он не узнал; тут большой опасности не было, потому что я отрастил усы. Я чувствовал себя вполне уверенно и мог рассматривать его, сколько мне было угодно.
Оглядываясь назад, я теперь уже не сомневаюсь, что изрядно пострадал от Брюса Фоксли уже в первый год учебы в школе, и, как ни странно, невольно этому способствовал мой отец. Мне было двенадцать с половиной лет, когда я впервые попал в эту замечательную старинную школу. Было это, кажется, в 1907 году. Мой отец, в шелковом цилиндре и визитке, проводил меня до вокзала, и до сих пор помню, как мы стояли на платформе среди груды ящиков и чемоданов и, казалось, тысяч очень больших мальчиков, теснившихся вокруг, громко переговаривавшихся друг с другом, и тут кто-то, протискиваясь мимо нас, сильно толкнул моего отца в спину и чуть не сшиб его с ног.
Мой отец, человек небольшого роста, отличавшийся обходительностью и всегда державшийся с достоинством, обернулся с поразительной быстротой и схватил виновника за руку.
– - Разве вас в школе не учат лучшим манерам, молодой человек?
– спросил он.
Мальчик, оказавшийся на голову выше моего отца, посмотрел на него сверху вниз холодным высокомерным взором и ничего не сказал.
– - Сдается мне, -- заметил мой отец, столь же пристально глядя на него, -- что недурно было бы и принести извинения.
Однако мальчик продолжал смотреть на него свысока, при этом в уголках его рта появилась надменная улыбочка, а подбородок все более выступал вперед.
– - По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, -- продолжал мой отец.
– - И мне остается лишь искренне надеяться, что в школе ты исключение. Не хотел бы я, чтобы кто-нибудь из моих сыновей выучился таким же манерам.
Тут этот большой мальчик слегка повернул голову в мою сторону, и пара небольших, холодных, довольно близко посаженных глаз заглянула в мои глаза. Тогда я не особенно испугался: я еще ничего не знал о том, какую власть имеют в школах старшие мальчики над младшими, и помню, что, полагаясь на поддержку своего отца, которого я очень любил и уважал, я выдержал взгляд.
Мой отец принялся было еще что-то говорить, по мальчик просто повернулся и неторопливой походкой побрел по платформе среди толпы.
Брюс Фоксли не забыл этого эпизода; но, конечно, более всего мне не повезло в том, что, когда я явился в школу, выяснилось, что мы с ним в одном общежитии. Что еще хуже -- я оказался в его комнате. Он учился в последнем классе и был старостой, а будучи таковым, имел официальное разрешение колотить всех "шестерок"[1]. Оказавшись же в его комнате, я автоматически сделался его особым личным рабом. Я был его слугой, поваром, горничной и мальчиком на побегушках, и в мои обязанности входило, чтобы он и пальцем не пошевелил, если только в этом не было крайней необходимости. Насколько я знаю, нигде в мире слугу не угнетают до такой степени, как угнетали нас, несчастных маленьких "шестерок", старосты в школе. Был ли мороз, шел ли снег -- в любую погоду каждое утро после завтрака я принужден был сидеть на стульчаке в туалете (который находился- во дворе и не обогревался) и греть его к приводу Фоксли.
Я помню, как он своей изысканно-расхлябанной походкой ходил по комнате, и если на пути ему попадался стул, то он отбрасывал его ногой в сторону, а я должен был подбежать и поставить его на место. Он носил шелковые рубашки и всегда прятал шелковый платок в рукаве, а башмаки его были от какого-то Лобба (у которого тоже были этикетки с королевским гербом). Башмаки были остроносыми, и я обязан был каждый день в течение пятнадцати минут тереть кожу костью, чтобы они блестели.
Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раздевалкой.
Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчика, сиротливо стоящего в этой огромной комнате в пижаме, тапочках и халате из верблюжьего волоса. Единственная ярко горящая электрическая лампочка висит под потолком на гибком шнуре, а вдоль стен развешаны черные и желтые футболки, наполняющие комнату запахом пота, и голос, сыплющий словами, жесткими, словно зернышки, говорит: "Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в халате или четыре без него? "
Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я просто стоял, глядя в грязный пол, и от страха у меня кружилась голова, и только о том и думал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела, искусно, законно, с видимым удовольствием, и у меня пойдет кровь. Пять часов назад я не смог разжечь огонь в его комнате. Я истратил все свои карманные деньги на коробку специальной растопки, держал газету над камином, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решетку -- угли так и не разгорелись.