Шрифт:
Всё происходящее сначала воспринималось как розыгрыш или дурной сон, несовместимый с реальностью, хотя чего-то подобного он всю жизнь ждал и допускал, что его могут даже похитить. И всё из-за этого наследства, обузы, от которой он успел избавиться. Как у человека, пережившего на свете несколько эпох, у него было довольно врагов, но все они остались в далёком прошлом. Даже самые злейшие давно сгинули, иные и вовсе выпали из памяти. По прошествии многих лет вспомнишь имена, и вместо чувства неприятия – ностальгия, тоскливое тепло по сердцу. Да это разве же враги?!
Патриарх был в том положении и возрасте, когда отпадают хлопоты о чести и славе, порождающие вражду и сеющие ненависть. Когда всё, что с тобой ни происходит, только на пользу, всё во благо – и добро, и творимое тебе зло. В последние десятилетия он стремительно обрастал друзьями, и окружающие – молодые, старые люди, простые и высокопоставленные – непременно желали только дружбы, отчего в глаза и за глаза называли Патриархом, иногда добавляя слова «светский» или «культурный». Это звучало не как прозвище – как почётное звание для уважаемого старейшины, в силу собственного несгибаемого характера не заслужившего иных, официальных, чинов и регалий.
Правда, ему впопыхах пожаловали несколько лауреатских званий и даже Госпремию дали за вклад в культуру, но это уже не соответствовало его возрасту, положению, заслугам и никак не прирастало к жизни. Он сам отлично понимал формальную ценность государевых наград, не обольщался и принимал их, как публичные извинения, жертвы или даже как покаяние власти. Оставшиеся в живых близкие друзья в ответ на запоздалое движение системы поворчали, выразили неудовольствие и настойчиво советовали не принимать почестей или, ещё лучше, демонстративно отвергнуть их. Особенно настаивали чёрные вдовы со своим вечно юным максимализмом. Но это бы выглядело дешёвым позёрством. Ко всему прочему, Патриарх считал, что нельзя бесконечно играть на протестных нервах, мордовать власть, не принимать её жертв и покаяний, если они приносятся искренне. В общем, получился даже не спор, не разногласие, а скорее, обмен мнениями, принципиальными точками зрения. В любом случае, зависти ни у кого не было точно, даже у юных, тщеславных друзей, и это уж никак не могло стать причиной хорошо спланированного, с иезуитским душком, похищения: можно сказать, открытым текстом предупредили, прежде чем выманить из квартиры. И в машину сел сам!
Личной охраны у Патриарха не было, хотя при желании она бы появилась безусловно, однако жил он на площадке с одним из вице-премьеров, и стража стояла в подъезде соответствующая. Однако, вечером позвонили из Комиссии по помилованиям, попросили спуститься на минуту и подписать ходатайство. Вызывали его таким образом довольно часто, и, в основном, по делам неотложным или щепетильным, когда требуется уединённый разговор без чужих ушей. А тут час был поздний, выходить в знобкий, дождливый вечер желания не наблюдалось, и он попросил вкратце изложить суть дела.
Здесь и прозвучало скрытое предупреждение, от которого он даже не насторожился, хотя сказали чуть ли не открытым текстом: дескать, произошло похищение человека, за что добропорядочный гражданин теперь мотает срок. И фабулу изложили, мол, некий родитель отчаялся заполучить свою дочь законным образом, выманил куклой из дома, увёз и спрятал. Тогда ещё редко похищали людей вообще, тем паче, из меркантильных соображений, париться на нарах за своего ребёнка было несправедливо. По телефону слишком навязчиво торопили: завтра, мол, заседание Комиссии и на подпись, а к чёрным вдовам обращаться по такому делу бессмысленно, они примут сторону обиженной матери. Выходит, светский Патриарх – последняя, решающая инстанция, авторитетная для главы государства. И ещё ему хотелось своей подписью подразнить двух строптивых и непокорных бабок Ёжек. Приехать завтра в офис и сказать, дескать, а я вчера мужика освободил из тюрьмы…
Чёрными вдовами называли ближайших его друзей и помощниц, в прошлом убеждённых феминисток или, проще говоря, двух одиноких и несчастных старух, которых он в шутку и ласково именовал бабками Ёжками.
И вот везли его всю ночь в неизвестном направлении, потом ещё часа полтора, уже с завязанными глазами и с вонючим чулком на лице. Дорога виляла в незримом пространстве, проезжали какие-то деревни, поскольку мычали коровы и визжали свиньи, затем дружно, разом заголосили петухи, и всё остановилось, смолкло. Патриарха поспешно вывели и положили на обочину сельской дороги с глубокими колеями.
– Лежи тут и жди!
– Может, привязать к дереву? – стали советоваться между собой. – Шустрый ещё старикан! Думал, живым не довезём!..
– Куда денется? Поехали отсюда! Что-то не по себе…
– Хоть руки-ноги спутать? Старая закалка, такие из гроба встают!..
– Не наше дело. Сказано, оставить здесь. Поехали!
– Лежи смирно, – последовал приказ над самым ухом, – и повязку не снимай, ослепнешь без привычки.
– Вы куда меня привезли? – впервые за всю дорогу спросил Патриарх.
– На тот свет! – уже на ходу ухмыльнулся похититель. – Сейчас за тобой прилетят. Ангелы с херувимами!..
И торопливо унеслись в незримое пространство.
Мысль бежать, как только выпадет возможность, тряслась в голове всю дорогу, вместе с жаждой противления насилию, а тут вспыхнула ярко – вот он, случай! Патриарх в тот час сорвал с лица чулок, сдёрнул шарф и зажмурился от яркого, вышибающего слезу света. Солнца не было, а перед глазами плыли режущие красные пятна, чёрные мушки и длинные, яркие искры, словно от выстрелов во тьме. Повязка, в общем-то, была не чёрная, не глухая, так чтобы успел за несколько часов отвыкнуть, серенький сумрак всё же пробивался, а тут резануло так, словно на полуденное солнце посмотрел или на электросварку в темноте. Он вспомнил, когда в последний раз видел свет такой силы и нестерпимой яркости – в двадцатых годах, когда учился в консерватории, и когда после мрачных, пасмурных дней в Москве по секретной директиве Троцкого на три дня разрешили звонить во все колокола.